Расширенный поиск
4 Декабря  2016 года
Логин: Регистрация
Пароль: Забыли пароль?
  • Тюзню ётмеги тюзде къалса да, тас болмаз.
  • Айырылгъанланы айю ашар, бёлюннгенлени бёрю ашар.
  • Ана къойну – балагъа джандет.
  • Уясында не кёрсе, учханында аны этер.
  • Бек анасы джыламаз.
  • Аш хазыр болса, иш харам болур.
  • Къарт бла баш аша, джаш бла аякъ аша.
  • Джырчы джырчыгъа – къарнаш.
  • Ишни аллы бла къууанма да, арты бла къууан.
  • Зарда марда джокъ.
  • Тюз сёз баргъан сууну тыяр.
  • Акъыл къартда, джашда тюйюлдю – башдады.
  • Билим насыб берир, билим джолну керир.
  • Чомарт бергенин айтмаз.
  • Ата – баланы уясы.
  • Къонакъ болсанг, ийнакъ бол.
  • Джаханимни кёрмей, джандетге кёл салмазса.
  • Хата – гитчеден.
  • Эски джаугъа ышанма.
  • Ариу сёз джыланны орнундан чыгъарыр.
  • Тыш элде солтан болгъандан эсе, кесинги элде олтан болгъан игиди!
  • Ата Джуртун танымагъан, атасын да танымаз.
  • Аманнга да, игиге да оноусуз къатышма.
  • Керек ташны ауурлугъу джокъ.
  • Байны къызы баймакъ болса да, юйде къалмаз!
  • Иши джокъну, сыйы джокъ.
  • Билим – акъылны чырагъы.
  • Чабакъгъа акъыл, табагъа тюшсе келеди.
  • Кёб къычыргъандан – къоркъма, тынч олтургъандан – къоркъ.
  • Бёрю да ач къалмасын, эчки да ашалмасын.
  • Тойгъандан сора, ашны сёкме.
  • Кёлю джокъну – джолу джокъ.
  • Айтханы чапыракъдан ётмеген.
  • Бал ашаргъа сюе эсенг, чибин ургъаннга тёз.
  • Эринчекни эр алмаз, эр алса да, кёл салмаз, кёл салса да, кёб бармаз!
  • Элде адам къалмаса, ит тахтагъа минер.
  • Агъач – джерни чырайы, кийим – эрни чырайы.
  • Ач къарынны, токъ билмез
  • Абынмазлыкъ аякъ джокъ, джангылмазлыкъ джаякъ джокъ.
  • Чомартны къолун джокълукъ байлар.
  • Эр абынмай, эл танымаз.
  • Атлыны кёрсе, джаяуну буту талыр.
  • Кюн – узун, ёмюр – къысха.
  • Мал тутхан – май джалар.
  • Тулпарлыкъ, билекден тюл – джюрекден.
  • Юйюнгден чыкъдынг – кюнюнгден чыкъдынг.
  • Тил – кесген бычакъ, сёз – атылгъан окъ.
  • Байма, деб да, къууанма, джарлыма, деб да, джылама.
  • Аууз сакълагъан – джан сакълар.
  • Джиби бир къат джетмей эди да, эки къат тарта эди.

Борис Чипчиков. Рассказы

11.04.2003 0 2192

Борис о себе.

Родился в 1948 году в Киргизии в селе "Красная речка", живу в Нальчике, около поселка "Белая речка".

В 1978 году окончил истфак КБГУ, в том же году опубликовал первый рассказ в альманахе "Шуёхлукъ". Печатался в местных газетах и журналах. Член СП России. Издал две книжки - одна на русском языке "Возвращайся свободным", другая на балкарском языке "Улыбается Боже", третья томится в издательстве; они, правда, все худенькие и, если их объединить, то получится одна, да и та, не сильно пухлая книга.  Я враг объема в литературе. Аполлинер: "Большая, прелестная осень", - здесь и ширь, и высота, и будни. В отличии от великих и не очень, считаю, что литература влияет на жизнь нашу, просто мы этого не осознаем. Ключевая фраза в жизни моей и судьбе: "Раньше родители жили на моей Родине, сейчас я живу на их Родине". Живу, и никак не могу привыкнуть к Родине моих предков. Меня, сформировавшегося, без малого, восьмилетнего перенесли из Средней Азии на Кавказ. Если бы я переехал из Курской области в Смоленскую - сильной разницы я не ощутил бы. Но переезд из Азии на Кавказ - это перемещение на другую планету.

Пытаюсь не поддаваться на "перегибы" власти: раньше "гнули в одну сторону, сейчас резко дернули в другую… стараюсь не реагировать и держаться за стержень  именуемый детством. Да, пожалуй, еще поиск дома, тот, где я  сейчас проживаю десятый по счету, за квартиру я уже и не говорю. И все-таки есть, есть что-то соединяющее обе мои Родины. Родился я на Родине Айтматова, а живу на земной Планете Кулиева. Жить нужно, и я мечтаю о дне, когда я скажу - жить можно; плохо в это верю и, все-таки, надеюсь.

ВОЗВРАЩАЙСЯ СВОБОДНЫМ!
ЖАНТУГАН
ДВЕРИ
НОСКИ

ВОЗВРАЩАЙСЯ СВОБОДНЫМ!

Горное село. Страна моя с лицом моей мамы. В старых домах живет тепло давным-давно умерших сынов твоих. Суетному, городскому сердцу ты - лекарство.

На неоструганном сосновом бревне, накинув на иссохшие плечи худой тулупчик, сидит старик. Видел его весной в белой рубашке среди яблонь цветущих, молился или просто беседовал со звонкими скалами. Лицо у него, как зеркало.

В этом же селе живет одинокая женщина Жансурат. Ее муж и два сына погибли на войне. Она живет назло бедам своим. Хозяйство у нее маленькое: небольшой домик, крошечный огород, низкорослая коровенка и грустный осел. Несмотря на старость, она сама возит из леса дрова, не слишком загружая ослика, своего друга и частого собеседника. Приезжаю я к ней, убегая от нескончаемых забот городских. Стесняясь, присаживаюсь к ее маленькой печи, и мне все кажется, что я впитаю в себя часть тепла, которое ей предназначалось.

- Как живешь, Жансурат?

- Да так и живу, жизнь в одну сторону, я в другую. Живу, чтобы скотина не подохла. Осенью картошку продаю, чтобы сена купить, ведь косить некому. А так счастливая я, некому стирать, готовить, живу беззаботно. Мне много самой-то не надо, что есть, тому и рада. Зимой вот тяжело, думы одолевают. Зима согревается, прислонясь к домам нашим, из труб сельчан струится дым веселый, а из моей трубы лишь мое дыхание холодное, вперемежку с нехотя выползающим и лениво стелящимся дымом. И спит село мое, уставшее от дня нелегкого, и луна тысячерукая, пробиваясь сквозь оконную изморозь, убаюкивает сельчан моих.

Живу. По осени картошку продам - куплю муку. Живу, когда почтальон придет да протянет пенсию. Слава Богу, и колхоз вот помогает, недавно выдали пять килограммов масла подсолнечного и мешок отрубей, вот иногда и балую ослика своего Муслима. Живем. Слава Богу, войны нет. Вот в Чечне, правда... Включаю радио - поют, а мне как-то неловко, вроде сама на похоронах пою. Но, Бог даст, утихнет, умиротворится, а то кости болеть больно стали. Война внутри у меня комом, - троих забрала - все, что было. Так-то, сынок... Ничего, хлебушек у нас есть, одеть чего имеется, никто не помыкает - чего не жить? Детям в последнее время конфет мало раздаю, - дорогие. Если здесь ребенку сладко, то и умершие умиротворены. А дети какие красивые пошли, - раньше один-два на все село, а сейчас - что ни дом, то полно красоты. С чего им красивыми не быть. А нашим детям - не так было. Советская власть, колхозы пошли, все на работах. Тогда инвалидов не было. Дети малые были - в колыбелях. Идешь на гору сено собирать, - колыбели эти с собой волочишь, отнесешь одну, бегом за второй. Дома - только ночевали. Потом война, выселение, возвратились - обустраивайся. Вся эта мерзость - в кровь да на лицо. Откуда детям красивым взяться?

Мы ели траву-кисличку да запивали барбарисовым соком, арбузы со шкурой поедали, голо было, ни фрукты какой, ни овощей. Отцы в кошарах пропадали, матери из-под коровы вылезти не могли. С чего красота-то, сынок, откуда взяться ей?

Жаль вот родственники редко проведывают. Родственник, видно, как ветер: слышать - слышишь, а видеть - не видишь.

А поутру два друга, две родственные души, любимцы Бога - Жансурат и ослик Муслим, бредут по бесконечной мерзкой дороге в сторону дальнего леса, идут налегке, а выходят оба груженые. Вечерком пьем с ней чай.

- Слышишь, сынок, во дворе ветер играет с брошенной бумажкой, звук ее напоминает мною прожитые годы. - И светлые глаза ее наполнились слезами. Как-то встретил ее: нарядная, веселая...

- Куда собралась, Жансурат?

- Сказали, нам волю дают, вот иду голосовать.

- Возвращайся свободной! - крикнул ей вослед...

Обратно к оглавлениям

 ЖАНТУГАН

- Люди злы, - сказал я.

- Нет, они добры, - сказала она, - просто они спешат, гонит их кто-то невидимый и сильный. Вот если бы всех людей вдруг остановить и стояли бы они так, чтобы видели друг друга, а подойти не могли. И сказал бы им невидимый, сильный и очень веселый: "Берите, люди, все, что хотите!" И получили бы люди все, что хотели, но не имели бы их руки возможности ласкать друг друга, слова их уносил бы ветер, и только глаза искали бы, неважно кого, ближнего или дальнего, потому что после разлуки все были бы близкие и чистые. И сказали бы люди, уставшие от большой разлуки, тому невидимому: "Забери все и допусти друг к другу".

Знаешь, людям надо остановиться хоть на мгновение, ведь это так просто. Так говорила моя хромая соседка Жантуган, и глаза ее светлели и наполнялись чем-то таинственным, колдовским, неземным. И я не видел уже ее красивого лица, ничего вокруг не видел, только свет от нее. Так бывает ранней весной, когда небо недоуменно смотрит на землю, как бы говоря: "Неужели была зима?" Почему-то Вспоминалось, как в детстве среди опавшей листвы нашел яблоко, холодное, обрызганное росой, такое неожиданное. Мать разрезала яблоко пополам. И я, сидя на крылечке, смотрел, как летят журавли; они летели, все летели и никак не могли улететь. Я радовался, не зная чему: то ли тому, что птицы не могут улететь насовсем, то ли найденному яблоку? Только вокруг меня все было по-осеннему чисто: и деревья, и опавшие листья, и птицы в небе, и крылечко наше - все вокруг чисто, и приходила уверенность, что все это вечно и я не умру.

- Хочешь правду, - сказал я. Она кивнула.

- Люди не так добры, как ты думаешь, они жалеют хромого коня, а тебя не все любят, я знаю, я слышал. Они называют тебя колдуньей и говорят, что ты приносишь одни беды, они рады, что ты хромая.

На этом слове я запнулся, поняв, что сказал нехорошо. Я часто бывал с ней жесток.

- А я и есть колдунья, - сказала она спокойно и уверенно, как будто в этом не было ничего необычного. - Колдуны - это те, кто строит мир, какой им по нраву, а старый мир помнят с самого начала, будто живут вечно. Вот и мне кажется, что я давно уж живу и все помню.

Помню, когда мы все зверьми еще были. И кто-то невидимый, что живет в тех далеких временах, откуда мы родом, смотрит на нас оттуда и очень злится, что мы пытаемся стать людьми, и мне порой кажется, что души людей воюют с ним. Так бывает со мной, когда я сижу у костра, удивляюсь огню, вспоминаю его, и мне кажется, что давным-давно я сидела одна у костра и мне было очень одиноко и боязно.

И еще: глядя на огонь, мне кажется, что моя душа где-то далеко-далеко и будто воюет она с тем невидимым. А еще он меня не любит потому, что я построила свой мир, он сильно не любит тех, кто что-то строит.

- Песни у тебя все грустные, я их нигде не слышал. Где ты берешь столько слов?

- Новый день приносит новое слово. Вот так мы говорили с ней в тот день, и за день этот я узнал ее больше, чем за все годы, что прожил с ней совсем-совсем рядом и очень далеко от нее. Я тоже раньше, наверное, больше любил и жалел хромого коня. Сядешь на него, а ему не стоится на месте, и скачет, стараясь не подавать вида, что он хромой. И скачет он, забывая, что у него три ноги, забывая, что в горах у нас дорога камениста, часто падает, с болью и недоумением устремив грустные глаза куда-то вдаль, вроде спрашивая кого-то: "Как же так, за что?". И тогда его глаза становятся похожими на глаза моей соседки.

- Так уж устроен мир, - сказала она. - Быть хромой не так уж плохо, меньше суетишься. - И она горько усмехнулась. - Зато у меня есть своя радуга.

- Разве радуга может быть чьей-то?

- А я не про ту, что над головой. Та общая. А я про ту, что под ногами - она моя.

- Такой радуги не бывает, - сказал я.

- Нет, бывает. Я тебе ее покажу, она совсем рядом. Вон в том тесном ущельице. Проcто мало кто знает про эту радугу. Чабаны проходят рядом с ней, но им некогда, да и незачем раздвигать густые колючие кусты, а женщины не ходят в то место - боятся зверья. Может, мальчишки видели мою радугу? Мне очень хочется тебе что-то подарить, и я покажу тебе то место. Только ты дай слово, что не приведешь туда людей, которым это не нужно, и не будешь показывать радугу из-за корысти, выгоды или тщеславия. И если очень захочется кому-то сделать что-то хорошее, то я разрешаю - приводи. - Она немного помолчала. - И еще зря ты думаешь, что я одинока. Я познакомлю тебя с моими друзьями. Говорят люди - друг может быть один, если это вообще возможно, а у меня их много. Пойдем?

И мы пошли.

- Давай полежим немного на солнышке, - сказала она, - а то я что-то устала, да и к радуге рановато, солнышко слишком низко.

Мы легли на теплые камушки, и она сразу уснула, а я ворочался, ворочался, да так и не сомкнул глаз.

- Эй, вставай, - толкнул я ее, - солнце высоко, пойдем. И как ты умудрилась заснуть на камнях?

- А я под голову положила мягкий камушек, - сказала она, блаженно потягиваясь.

- Ну что, идем? - И мы пошли.

- Мы шли, и я ни с того ни с сего стал чему-то радоваться, я чувствовал, что иду навстречу чему-то необычному, светлому. Глядя на нее, только это и могло прийти в голову. "Мы идем что-то открывать", - говорил весь ее облик, и меня окатила волна беспричинного восторга. Так бывает в осенний туманный день, когда мелкий дождь нашептывает тебе какие-то очень грустные стихи, туман окутывает ноги твои, а потом, приподнявшись на цыпочки, и вовсе обнимает тебя, заслоняя собой поникшие деревья и кустарники. Тоскливо. И вдруг туман отступает, и ты натыкаешься на куст барбариса, и на нем - одинокое красное зернышко, живое, выжившее; и радость захлестывает тебя. Только не объяснить, чему радуешься?

- Видишь, сфинкс, - сказала она, показав на гордую каменную глыбу, возвышавшуюся над остальными скалами. - А вон скорбящая мать, - шепчет она, не давая мне прийти в себя, и тоненький палец ее зависает в воздухе, чуть подрагивая, и кажется мне, что этот пальчик на твоих глазах от "груды камня отсекает лишнее". И вот сидит среди скал женщина, вся в черном, опустив голову и обхватив руками колени. Ты слышишь, как она думает и все вокруг слушает, оцепенев?

- А хочешь, я покажу свою душу? - И пальчик взмывает куда-то вверх. На красной скале черной краской нарисовано лицо, не выбито, а нарисовано. - Живое лицо на скале, ведь, не может неживое так улыбаться. - Смеется. - А когда назад будем идти, оно будет плакать. Знаешь, есть такие картинки: нарисован корабль, а чуть повернешь картинку, и нет корабля, а вместо него дом.

Сколько раз проходил я мимо этих мест, а ничего не видел. Наверное, потому, что проходил, и потому, что мимо. Чтобы найти, нужно остановиться. Мы дошли до ее колючего царства, продрались сквозь него. И, о чудо... Внизу, далеко-далеко, глубоко-глубоко, на самом дне узкого ущелья злобно рычит и двигается скачками фантастический зверь. Ему есть на что злиться: дорогу преградили два громадных камня, прижавшиеся тесно друг к другу. Зверь со всего маху бьется о камни и, ухнув от боли и злости, дробится на кучу громадных градин, и только так ему удается перепрыгнуть через огромные перламутровые камни, в прыжке рождая злостью своей тихую, очень яркую, спокойную радугу. Стены ущелья облеплены влажным мхом. Жантуган, тыча пальцем в эти стены, шепчет:

- Похожи на мой ковер. В детстве я любила гладить узоры, очень это мне помогало, особенно, когда обидит кто; гладишь узоры, а они такие ласковые, таинственные, сулящие что-то доброе впереди, и успокаиваешься. - Палец ее указывает мне на ошкуренные и до блеска отполированные рекой бревна, которые не портили праздника. И, глядя на них, думалось: вот были деревья, потом они стали бревнами, но не умерли, просто живут иначе, в другом мире.

Внизу беснуется река. У-у-у-у-ух, го-го-го, у-у-у-ух, го-го-го. И этот гул создавал какую-то особенную тишину, слушая которую, казалось, что время остановилось. Мы смотрели на радугу и молчали, молчали и думали. О чем она думала, я не знаю, а я думал о том, что это единственное для меня место на земле, где неплохо родиться и умереть. И прожить бы так, чтобы после тебя нашелся человек и сказал бы: "Ничего, мол, что высоко и далеко, и грехов у него много, и недостоин он был места такого, но я продерусь сквозь колючки, принесу его и похороню здесь". Пусть не принес бы, а только подумал бы так, только подумал...

Мы долго стояли с ней и молчали, слушая музыку, доносящуюся из еле видимой глубины. Потом ушли, когда-то ведь надо возвращаться. Шли мы домой, а может быть, из дому. Вслед нам смотрело лицо на скале и плакало, как люди плачут, а может, даже жалостливей. И я искренне верил, что это - ее душа. И мне еще показалось, что лицо на скале живет давным-давно, оно старее этих скал и давно уже смотрит на нашу деревушку, смеется и плачет вместе с ней, с деревушкой. Смеется, когда кто-то приходит, плачет, когда кто-то уходит. Смеется и плачет, смеется и плачет. Вот уже показался наш деревенский пароход, как пропуск в мир иной. Мы оба с сожалением оглянулись туда, откуда пришли, и она тихо и убежденно сказала: "Приведи кого хочешь, а лучше людей плохих". И, кажется, я ее понимал...

Почему люди возвращаются к истокам своим? Почему возвращался я? Устал я просто, вот и ехал к себе домой. Да, ехал на своей машине, заработать которую было не очень легко, но я старался, правдами и неправдами, больше неправдами - заработал. Проезжая через чужие города и села, я представлял себе наши красные горы, Жантуган и нашу радугу. Все эти годы земля была как бы моральной индульгенцией. Грешил я и тешил себя: вот приеду домой - очищусь, а как же иначе, ведь в душе я не таковский, но жить-то надо...

Вот и ущелье мое. Но горы почему-то не красные, а какого-то мышиного цвета, а были ли они когда-нибудь красными?

В деревню приехал во время сенокоса, деревня на месте, людей нет. Спрашиваю: "Где люди?". Серьезно отвечают: "На войне". Да, сенокос в деревне - это война. Но кое-кто остался в тылу. Это колхозный сторож Самоса, буфетчик и еще двое-трое недобитых, перебитых.

Те, кто уцелел после "мобилизации", собрались у колхозного клуба, сидят на бревнышке и лениво перекидываются словами, будто родились они на бревнышке этом. Да еще и председатель здесь, не может же бросить село на произвол судьбы. Вот и он сейчас спросит, как мои дела, как мое здоровье. Сколько лет прошло, а репертуар тот же. Сидим, озираем округу. Вдруг двери клуба распахнулись. Держа в одной руке швабру, в другой ведро, появилась она, Жантуган. Потом все произошло очень быстро. Она споткнулась о швабру и покатилась со ступенек, ведро опрокинулась на нее. Жантуган пыталась встать, упираясь ногой о край ступеньки, платье ее задралось, обнажая ноги. Никто из нас не шелохнулся, не попытался помочь ей. Сосед, кивнув в ее сторону, широко улыбнулся, показывая желтые зубы, сказал: "Ребята, нас соблазняют". Все тихонько, но от всей души смеялись, и почему-то смотрели на меня. Я тоже скорчил веселую и в этот момент, наверное, глупую рожу и захихикал.

Жантуган долго поднималась, очень долго. Сначала встала на колени и повернулась в нашу сторону. Глаза, где же ее глаза прежние, радужные? Вместо глаз два красноватых, злобных круга. Где я видел такие глаза? Вспомнил: это же картина какого-то грузинского художника. На ней жираф с очень злыми тигриными глазами. И только сейчас я понял смысл той картины. А Жантуган долго, презрительно и зло смотрела в нашу сторону и дальше, охватывая и вбирая в два злобных круга всю деревню...

Обратно к оглавлениям

ДВЕРИ

В дом влетела тетка: - Быстрей собирайся... Умер Аcхат... Автобус ждет... Давай быстрее... Поехали на похороны...

"Поехали на похороны", - застряло в голове и удивило своей нелепостью. "Ехать на похороны. На похороны надо идти".

-Ты езжай, я сам доберусь, - сказал я. Сказать-то сказал, да забыл, что на дворе февраль, холодина и ветрище с ног сшибает; а идти надо в ущелье соседнее.

И я пошел. Несло меня ветром по ледяной дороге, штормовка и свитер не грели, и запоздало подумалось о шубе.

А вокруг уныние: снег, замерзшие скалы, ломкие стебли прошлогодней травы, и лес, черным пауком впившийся в серую муть неба. Здесь, наверное, никогда не было людей и никогда не будет, и ветер никогда не утихнет, и мне никогда не дойти.

Кавказ, апельсины, пляжи, золотые пески... Да полно, это ж литературные выдумки, вранье. Это какая-то Сахара, убитая ветром и морозом.

Кунак... Почему-то злило именно это слово. Какой там кунак? Для того чтобы был кунак, нужен дом какой-никакой, а здесь... Еле передвигаю ноги, подбадривая себя энергичным словом "идти"; шел и бормотал - идти, идти, потом и это надоело; все - ни назад, ни вперед, ни домой, ни на похороны, лечь на снег, и все... Лег и вижу на вершине горы - кошара. Полз я на гору бодро, там тепло, там что-нибудь прояснится. Стакан чая и теплая шуба вырвали меня из серого ничто, и я с удовольствием слушал речь чабана: "Пойдешь направо, потом налево, большая часть пути позади, а теперь дорога все вниз и вниз и сама выведет к жилью".

Пожалел чабан и дал мне лошаденку, не жеребенок уже, но и до лошади ей далеко. На мне шуба, и я на лошади - значит, доеду. Рано радовался - дорога и вправду вниз и вниз, да сплошным льдом покрытая; "а лошадь не сесть, вот и пришлось мне тащить и себя, и это существо непонятное - не лошадь и не жеребенок. Вначале дорога была одна, лотом раздвоилась, потом третья, четвертая появилась, и я перескакивал с одной на другую, выбирая менее обледенелую, но таковой не было. Начал уставать, шуба не грела, лицо, обожженное ветром, то нестерпимо чесалось, то болело до крика. Дорог много, и не все они ведут куда мне надо, думал я, коченея, перебирая ногами помахивая руками, потирая то грудь, то лицо, и случайно увидел в стороне от дороги столбы с проводами, - значит, они и приведут меня к жилью.

Приободрился и, когда опустился на ровное место, даже вскачь пустил лошаденку и в сумерках подъезжал к дому умершего.

Умер человек.

Говорили, что дней за пять до его смерти обступили, облепили, нависли над ним женщины, кто в сером, кто в черном, а кто и вовсе в красном, и не умереть ему не было никакой возможности. Умер человек, близкий человек вот холмик земли, а мне не верится, и нет во мне горя.

И не я один такой неверующий, мне казалось, что все люди, много людей тоже не верили.

Все было буднично, резали скот, мужики, будто стекольщики, тщательно разделывали туши, женщины спокойно и буднично раскладывали по кулечкам конфеты, спорили, зачем, мол, три "Кара-Кума" кинула в тот кулек, надо было в этот. Дымились во дворе громадные казаны, люди ели, улыбались, говорили о сене, о баранах, зарезанных и еще живых. Во дворе собрались дети, большие и малые, им раздавали конфеты, один наклонялся к другому: а тебе какую конфету дали? А мне вот эту.

Смотрел я на них, смотрел и заплакал, подумалось: на таком маленьком кусочке земли умер человек и тут же жизнь будущая шумит, толкает друг дружку. Как же я тогда ошибался - плакать надо было, но о том, что быстро жизнь выросла на том самом маленьком кусочке земли, где только что умер человек, жестокие, въяве видимые ростки прорастали...

Но не мне упрекать, прошло уж больше десяти лет, а я и сейчас не верю и никогда не поверю, что он умер.

Помню его стоящим средь выцветших посеревших скал и в ковшике его мягких ладошек горит барбарис, а в глазах мальчишье ликование - смотри, как много я собрал.
На могилу не хожу, но каждый год, каждый месяц, всегда, когда есть время, прихожу на то место, где он стоял средь выцветших серых скал и в ладонях горел барбарис, по-мальчишечьи светились глаза.

Развожу костер, я пришел к живому, я не верю, что он умер.

Рядом березовый лес - чудо, средь скал и вдруг - береза, здесь она светлее и значительнее, чем на равнине.

Падают листья, но разве деревья плачут по мертвым листьям, они светло и нежно расстаются на время и машут ветвями вслед улетающим листьям. Я иду по белому лесу, любуясь горящими кустами шиповника и барбариса и говорю с живым, близким мне человеком. Вот в это верую, и я верю, говорят его озорные мальчишьи глаза. И мы тихо идем и слушаем, как с белых деревьев опадают желтые листья.

Похоронили Асхата. Странная судьба у человека: автобус их полным-полнехонек врезался в грузовик, и погиб только он.

Дети остались, жена, мороз и ветрище, а человека не стало. Ночь, темень, устал я, голоден и слаб. Оставайся, говорили родственники, но я решил ехать сейчас. В темноте я еле различал еще более черные столбы. Ехал я в каком-то забытье, ехал, тащил в гору лошаденку, потом снова ехал, впервые на лошади; тело ныло, в голове ни мыслишки; я стал забывать, откуда и куда еду. И вдруг, в миг единый, вспыхнула луна, и все вокруг посветлело, грязные проталины не выглядели грязными, а читались как значительные многоточия; осветился лес, стал виден каждый ствол, каждая веточка; скалы, дальние и ближние, купались в белом и голубом свете; каждая былинка, торчащая из снега, казалась думающим существом, и не стало большого и малого, все вокруг спаялось светом лунным в единое и неразрывное; и от целого этого стекало и вливалось в меня что-то такое, от чего пошли мурашки по телу; я не был оторван ни от гор, ни от снега, ни от былинки, - я стал частью округи, и мелькнула мысль - даже если я умру сейчас, то у меня вырастут корни, стану я чем-то другим, иначе буду называться, но выпасть в никуда я просто не смогу, и замерзнуть - не замерзну.

Ветер исчез куда-то, но было холодно не от мороза, меня колотило и било в седле от осознания того, что я не просто сам по себе, а часть чуда. Случайно на темной скале я увидел громадное зеркало и, замерев в ужасе, долго смотрел; а все было просто - в скале дыра и голубое небо, какое-то совсем дневное, и кусочек этой голубизны дивным зеркалом казался. Я даже подъехал поближе к зеркалу: меня затягивала эта голубизна, и хотелось в ней раствориться. Лошадь с любопытством повернула ко мне голову, и в ее громадном всемудром глазу уместилась луна, и смешным и нелепым показался я себе, восседающий почему-то на существе, в чем-то равном мне, а в общем, гораздо более чистом и безгрешном, чем я. Ощущение было такое, будто округа трясется, вышибая из меня темное, и все это нечистое выходит из меня с болью через торчком стоящие волосы. Вот он, Кавказ, такой, как тысячу лет тому назад, и он совсем не изменился. Это моя земля, и впервые, в миг одни понял, кто она и кто я. Она рассказала и о себе, и обо мне, и о тех, кто был до меня и кто придет после. И снова Кавказ громадный, как космос, и все миры вместе, и я понял, что Асхат не в земле, а где-то среди белого и голубого покоя, и понял я: умереть нельзя, ибо нет смерти.

Так вот почему Прометей выжил. Не потому, что Богом был, его к скале Боги могли приковать и посильнее. Они ошиблись в выборе места. Ну как может умереть человек, ставший частью бессмертия? От этой мысли я весь стал каким-то легким, будто только что проснулся. Спокойствие вернулось ко мне, но спокойствие какое-то светлое и бодрое. Исчезли голод и усталость, и лошаденка моя приободрилась, видимо, состояние мое ей передалось. И мы плыли молча, улыбаясь. Мы навсегда отвергли слова.
От света лунного снег словно горел, вспыхивали в голове воспоминания; голова мучилась, пыталась в чем-то разобраться и не могла.

Плыло голубое небо, плыли, цветные теперь, столбы и торящий снег, плыла луна, неся свое великое и простое дело.

Все спаялось большой тайной, и ни одно существо не могло отделить себя от этой чистоты, и каждая частичка любовалась друг дружкой и молча клялась никогда не предать освященного братства. Бог на моих глазах превратил ночь в день. И в свете Божьем я слышал Глас Божий: "Смотри, сынок, и слушай, и унеси свет сей в свой темный и ненастный мирок, да осветит и согреет он путь твой и дороги живущих с тобой! Самый трудный путь - это легкий путь. Не утони в сладком потоке слова - "покой", ибо покой и есть порождение тяжкого пути. Одному не осилить пути Моего".

Странно устроен человек - из кусочков хочет собрать целое, имеет целое - разбирает на кусочки. Вот и я пытался определить пережитое, перебрал много слов и остановился на Красоте, но Красота эта была иная, не такая, какой я ее доселе представлял. В ней было что-то, вроде того, как отец во благо сечет сына, отчаявшийся человек выбивает пыль из ковра, и ковер чист; это как серу ввели в кровь, чтобы вывести шлаки. Странное сочетание: сера и кровь, но иначе кровь не очистится...

Домой я добрался только утром и вошел в дом свой, полный светлой усталости. На дверь свою взглянул и подумал: "Смерть приходит в дома в облике благополучия, дома, имеющие сострадание к самому себе и ко всем домам, - спасены будут..."

Обратно к оглавлениям

Носки

Пришла осень, будто давно ожидаемая женщина пришла. И ты, как всегда, не готов к встрече. Домик твой не прибран, на столе ни хлеба, ни цветов. Ущелье будто расширилось. Деревья заснули, то ли глубоко о чем-то задумались. Усталые горы присели бы, да некуда. Стих рёв голубой горной реки, и она, одевшись в покорную зелень, по обрыдшему пути идет неспешно на встречу с морем. Цветы постарели, стали ярче, напоследок, что ли, разгорелись. Я сидел под деревом прямо в центре турбазы. Лето вышло из меня, осень растекалась вширь, едва меня касаясь. Женщины поменяли штормовки на платья, и это удивляло, они готовили себя к новой жизни, как бы тренировались, примеряя маски для той, другой совсем жизни, от которой отделяли их какие-нибудь десятки километров; они ходили, и в их походках исчезало что-то туристское и появлялось нечто бульварное. Сказочные летние существа эти женщины: тяжко, уж сил никаких, а она достанет помаду, сотрет все невзгоды, улыбнется и поцокает дальше, и конечно, навстречу с лучшим.

Деревянные финские домики уже почти не пахли помадой, духами, сигаретами и водкой. Они пахли сыростью и олифой. Запах сосен, красные гроздья рябин на склонах гор, предсмертная яркость цветов, слоняющиеся по турбазе последние туристы - все это смешалось во что-то густое, но прозрачное, и если возможны светлые похороны, то это и был тот редкий и, быть может, единственный случай таких похорон - хоронили лето.

В далеком поезде плакал Визбор: "Опять я Баксаном любуюсь, как сказкой прошедшей, прекрасной и неповторимой, веселой и щедрой, совсем по-кавказски, и чуточку грустной, как повести Грина". И эхо этой песни грустью растекалось по нашей далекой турбазе. Будто из сказки, из леса, только что родившись, средь сосен и берез появилась знакомая девушка. Шла, сжигая огненной гривой окружающее уныние, в синих глазах ее по весне, по степи необъятной несся ошалелый табун вольных лошадей, и только где-то в глубине их затаилась грустная рысь. Идем средь молоденького леска, в народе его так и зовут - "молоденький", он чуть постарше меня и ровесник беды нашей, когда нас вырвали почти что с корнем. В тот год пересохла река наша, чего никогда с ней не случалось, после засухи грянули ливни и сель смел в одночасье старый лес. Успел он вырастить несколько поколений - укрывал от дождя и холода в домах, сделанных из плоти своей, укачивал в колыбелях своих и ушел с нами, погребя семя свое под белыми, величиной с яйцо, камешками. Красота любит менять лик свой, были деревья, потом камни, сейчас вновь лес, что будет завтра?

- А я вот читала Пушкина и Лермонтова, а понимаю Кавказ, когда смотрю на коробку "Казбека", и оживают абреки, и таинственные горянки; в этой маленькой картинке многое уместилось, словами и не передать, воли много и давней, уж выветривающейся, чистоты. Как мне не хочется уезжать, - и глаза ее стали серыми. Когда ей хорошо - они голубеют, чуть что не так - сереют. - Да и мне что-то не хочется в город, видно, тому, кто родился в деревне, уж не стать горожанином.

- А в село чего не переедешь?

- Да и там я чужой, ни пахать, ни сеять, ни толком готовое съесть. В общем, ни украсть, ни покараулить. Да и на завалинке нужно подолгу высиживать, а я неусидчив. Оградить бы это место, пригласить всех, кого любишь, и пожить бы до надоеду в такой резервации.

- А меня пригласил бы? Ведь ты даже имени моего не знаешь.

- А зачем мне имя, я знаю тебя по пачке "Казбека". Хотя лишь Бог и женщина, как сотворцы его. Идем по "молоденькому" лесу, из которого в завтра, в города выталкивает нас осень. Будто из бани -да в грязное белье. Мы так долго убегали из городов и социализма...

Попытка сохранить душу грозила гибелью плоти, а сохранение плоти - гибелью души. Мы бежали за синим троллейбусом Окуджавы, пытаясь ухватиться за поручень последнего вагона. Мы у костров отогревали те крохи, что уцелели от души, пели, как гимны, песни.

И осень нас выталкивала, гнала прочь - в бесприютность, безденежье. Мы шли по "молоденькому" лесу, в последний день лета, в предпоследний день свободы. Сиротство.

Идти не к кому, некуда, да и идти уж не хочется в эту урбанизированную тундру, в скопище надутых манекенов. Идти нам было некуда, и мы шли друг к другу, два оборвыша, две сироты. Потом был вечер, был сильный дождь, была моя комната, моя постель, наша постель. Она подошла к окошку, где стояло большое зеркало, и вдруг грохнула его об пол и, сидя среди битого стекла, на полу, плакала. А постель была потом, мы забрались в нее, как в какое-то убежище, избегая всех и всего. Долго молчали, потом она тихонько шептала: "Не хочется уезжать, возвращаться в конуру, где живет подруга Лидка, которая смотрит мужчинам в зубы: если они здоровы, значит, дружить можно, если нет, то прощай, милый. И как я с ней жила, Господи!

Я еду туда, где всех знаю, и знакомых и незнакомых. Всю жизнь жила, мечтая: встречу когда-нибудь незнакомого человека. Тяжко, когда все кажутся знакомыми. И мне кажется, что я встретила".

А за окном дождь, холодный, наверное, осенний дождь в горах. Всю ночь дождь, ей хотелось, чтобы он не кончался. На улице раскачивался фонарь, освещая верхушки сосен, они сгорбились, слегка покачивали мохнатыми лапами, что-то шептали, и ей казалось, что это не сосны, а души давным-давно умерших людей. И нашептывали души: все не так, все не то. Сосны нагоняли на округу таинственность, и необычность эта вползала в комнату и в постель. Она плакала, тесно-тесно ко мне прижимаясь, желая как бы раствориться во мне. Нам обоим не хотелось утра. Холодная капель билась в пористые бетонные ступени и как бы успокаивала нас: ничего, до утра далеко. Ее проклятая память, как огненная полоса, выжигала в голове и сосны, и дождь, и теплого незнакомого, и очень близкого человека. Ее голова наполнялась сибирским ветром, маленьким кирпичным заводом на краю большого города и бабами в ватных штанах и телогрейках.

Она всеми силами старалась гнать завтрашний день и в испуге быстро нащупала мою голову и гладила ее, гладила, убеждая себя, что не сон это, а самая настоящая жизнь, и есть кто-то рядом, будто последний из живущих. Мне передалось ее состояние, и я до ломоты костной жалел ее. Полоска рассвета слегка осветила огромный шифоньер, пепельницу с окурками, графин с водой, засверкало на полу битое стекло. А она сквозь слезы: "А дети у нас были бы красивые". - Это она пыталась избавиться от дня вчерашнего, связав день сегодняшний и завтрашний. Она судорожно цеплялась за свой, за наш день и все шептала: "А дети у нас могли бы быть красивыми". Она ждала от меня слов, что день прожит не зря и это не просто день, а выкройка, быть может, жизни всей. Тогда я еще не знал, что женщина - всегда права. Не знал, что если мужчина будет мужчиной , все остальное приложится. Не знал, что при всей завершенности самодостаточности женщины , ее до конца дней из глины сырой лепить и лепить, а, вылепив этот кувшин, надо его еще заполнить, не чем попало , ибо хлебать-то самому придётся. Не знал, что мужчина должен сказать слово, поддерживающее день сегодняшний и вылупляющее день завтрашний Я много чего не знал. Я привык бежать, а бегающий бежит налегке. Я считал, что жить - это уклоняться от жизни! На могильной плите Григория Сковороды его же слова: "Мир ловил меня, но не поймал".

И я ничего ей не сказал. И она ушла, утопая в сугробах снега, нежданно выпавшего за ночь. Она шла в прошлое, унося с собой лето, шла, прокладывая какой-то поворот, какую-то тропинку в судьбе моей. Цвели цветы: на ее ситцевом платье, горела огненная грива но исчез из глаз табун свободных лошадей зараженных весенним бешенством.

Я опустел, как резиновая кукла, и дым сигаретный ничуть не способствовал моему наполнению. Я ступил на порог в босоножках: другой обуви не было. Валялись в углу комнаты дырявые резиновые сапоги, но я о них забыл. Ноги утонули в снегу. Я стоял и думал: завтра в город, нужны ботинки, пальто, на что покупать - непонятно; толкаться в переполненных автобусах, кому-то наступать на ноги...

А в притихшем лесу ели, березы, чуть покачиваясь, слушали мелодии Дворжака. А по радио чей-то очень деловой и значительный голос объявлял: "Внимание спасотряду: пропал турист из пятнадцатой группы - Кузьма Соловьев. Всем, всем, всем, на спасработы".

Минут через девять, вытянувшись в струнку, опоясанные веревками, кошками и еще Бог весть чем, протопал отряд спасателей, лица - как перед штурмом Эвереста. А за домиком в пушистом снегу лежал пропавший, лежал, блаженствуя, сбивая температуру. Он не окликнул, не вернул отряд. Пьяный, а знает: нельзя в людях убивать чувство собственной значимости. А по радио чей-то приятный голос пел: "Не жалею, не зову, не плачу..." Я стоял и слушал, и понимал эту песню как никогда. Понимал, почему все обездоленные любят примерять собственные души к этим словам.

И, дробя есенинские слова, в лесу, совсем неподалеку, раздавались какие-то глухие удары о дерево. Поплелся, не знаю зачем, на эти звуки. Под сосной стоял коренастый, востроглазый мужичок с громадным камнем в руке. И как он умудрился в этих сугробах камень отыскать? Он бил этим камнем по дереву, задрав голову вверх, а на макушке сосны сидела, скукожившись, перепуганная белка.

- Дядька, ты чего творишь?

- Как чего, не видишь, белку сшибаю. Если долго стучать по дереву, то она обязательно свалится. Я сам из Комсомольска, правда, я тигролов, но и белок потягал из лесу не один мешок. А что - пять штук - и, глядишь, шапка сыну. Будет обнова.

Я засмеялся.

- Что смеешься-то?

- Так ведь белки не в мешках, а на деревьях. Мужик загоготал.

- Так ведь они на деревьях, пока в мешок не угодят. Уж я-то знаю. Орден Дружбы народов имею за истребление хищников, депутат областного совета.

- Знаешь что, мужик, сшиби и мне на фуражку, дай пройтись по главной улице во всей красе, авось, кому понравлюсь, тем более терять нам с тобой нечего, мы с тобой, можно сказать, личные враги Творца: ты вот белку сшибаешь, а я человека только что убил.

- А ты веселый, как я погляжу, - сказал он с угрозой.

- А ты ловок больно, одним ударом хочешь сшибить и шишку с дерева, и шубу с неба. И как это ни смешно, а многим удается. Уж ты-то и наешься, и оденешься, да за все это кого-то и в тюрьму пристроишь...

Хотел я плюнуть, да снег был больно чистый.

Вернулся в комнату, курю, укутавшись теплым одеялом. На полу средь капель крови и стекольного крошева валялись носки, веселые такие. На пальме сидела обезьяна, смотрела на меня и хихикала. А в соседнем доме мужики, успевшие выпить, пели: "Не жалею, не зову, не плачу..."

А я жалел и плакал. Жалел о годах, прожитых в бегах. Жалел, что побег из рабства так долог и бесконечен. Жалел, что не вытащил ее из прошлого. Жалел о погубленном мною табуне вольных лошадей, скачущих наперегонки с весенней горячкой. Жалел рысь, утопающую в бесконечных снегах, мечтающую ощутить жар золотого песка

Обратно к оглавлениям

(Нет голосов)

  • Нравится

Комментариев нет