Расширенный поиск
11 Декабря  2017 года
Логин: Регистрация
Пароль: Забыли пароль?
  • Телини эшигин, махтау джабар.
  • Сабийни джумушха джибер да, ызындан бар.
  • Баргъанынга кёре болур келгенинг.
  • Эл ауузу – элия.
  • Ач уят къоймаз.
  • Мени джылытмагъан кюн, меннге тиймесин!
  • Ауузу аманнга «иги», деме.
  • Эркишиге тары кебек танг кёрюнюр.
  • Джол бла сёзню къыйыры джокъ.
  • Ёпкелегенни ашы татлы болады.
  • Ана къолу ачытмаз.
  • Аууз сакълагъан – джан сакълар.
  • Акъыл бла адеб эгизледиле.
  • Джашда акъыл джокъ, къартда къарыу джокъ.
  • Биреуню тёрюнден, кесинги эшик артынг игиди.
  • Эртде тургъан джылкъычыны эркек аты тай табар.
  • Асхат ашлыкъ сата, юйдегиси ачдан къата.
  • Уясында не кёрсе, учханында аны этер.
  • Ашыкъгъанны этеги бутуна чырмалыр.
  • Ханы къызы буюгъа-буюгъа киштик болду.
  • Хар зат кесини орнуна иги.
  • Иги бла джюрюсенг, джетерсе муратынга, аман бла джюрюсенг, къалырса уятха.
  • Ауругъанны сау билмез, ач къарынны токъ билмез.
  • Къазанда болса, чолпугъа чыгъар.
  • Алтыда кюлмеген, алтмышда кюлмез.
  • Суу ичген шауданынга тюкюрме.
  • Гугурук къычырмаса да, тангны атары къалмаз.
  • Бюгюн дуния кибик, тамбла ахыратды.
  • Иши джокъну, сыйы джокъ.
  • Адеб базарда сатылмаз.
  • Сёлеш деб шай берген, тохта деб, сом берген.
  • Бир абыннган – минг сюрюнюр.
  • Къар – келтирди, суу – элтди.
  • Орну джокъну – сыйы джокъ.
  • Кёлю джокъну – джолу джокъ.
  • Айтхан – тынч, этген – къыйын.
  • Азыкълы ат арымаз, къатыны аман джарымаз.
  • Айраннга суу къош, телиге джол бош.
  • Халкъны юйю – туугъан джери.
  • Итли къонакъ джарашмаз.
  • Чабакъгъа акъыл, табагъа тюшсе келеди.
  • Экеу тутушса, биреу джыгъылыр.
  • Хата – гитчеден.
  • Бал – татлы, балдан да бала – татлы.
  • Юреннген ауруу къалмаз.
  • Тилчи бир сагъатха айлыкъ хата этер.
  • Аман хансны – урлугъу кёб.
  • Тойгъа алгъа да барма, тойда артха да къалма.
  • Тенги кёбню джау алмаз, акъылы кёбню дау алмаз.
  • Намысы джокъну – дуниясы джокъ.
Страницы: 1 2 3 4 След.
... И УГОЛ ВИЗАНТИЙСКОЙ КАПИТЕЛИ, Рассказ писателя БЕРЕКЕТА.
 
... И УГОЛ ВИЗАНТИЙСКОЙ КАПИТЕЛИ



Когда мы вернемся — земля наша вскрикнет!
Лили Буджурова


Жил я в те с ностальгией вспоминаемые времена в двухкомнатной коммунальной квартире, занимая меньшую комнату. В другой половине уже десятый год обитала соседка моя Лариса Васильевна с мужем Гришей, двенадцатилетней к тому времени девочкой и маленьким хорошим мальчиком.
Впрочем, мальчика тут же испортила школа, как только его туда повели. Он стал шаловлив, часто опустошал карманы моей одежды в прихожей, за что бывал не раз бит, предательски выданный сестрёнкой-ябедой. Я, оберегая добрососедские отношения, делал вид, что ничего не знаю, да и сам баловал маленького разбойника мелочью.
Помнится, встретила меня будущая соседка, рослая, по-деревенски породистая баба, испуганной, по-крестьянски же простодушной откровенностью: «Господи, нерусский какой-то!» Но испуг и обречённость её быстро прошли, как только выпытала ещё на пороге, что у меня не только детей и не только жены, но и холодильника-то нет — лишнее место на кухне — и посуды никакой. Я этих премудростей коммунального бытия особо не знал, но она вмиг смекнула, что сосед я выгодный, простила тут же мою нерусскость, и вскоре вовсе полюбила, как она говорила на свой рязанский лад, пожалела, как младшего братика.
Медлительная с ленцой и не совсем чистоплотная в быту, соседка установила было очередь на уборку мест общего пользования, но не готовая убираться так же прилежно, как и я, сама же и сорвала график дежурства, прикнопенный ею к дверям ванной.
Днём я работал, вечером учился, на кухне появлялся лишь чайник поставить и тут же забрать. Стало быть, делить нам было нечего, а потому и прожили мы душа в душу чуть более двух лет.
Нарушали идиллию лишь многочисленные мои соотечественники из Карачая, полонившие Москву того времени — Мекку дефицитных товаров. «И-и-й, — тянули они в один голос, — как мы: в Москве да не навестим тебя, не проведаем? Что мы потом матери твоей скажем, как оправдаемся, как в глаза ей посмотрим?» Обычно заваливались они вдруг и немалым числом, назывались роднёй, и только и разговоров у них было, как бы меня, неприкаянного, оженить.
Перспектива заполучить соперницу на кухне сильно тревожила соседку. Она переставала здороваться со мной, ходила вся надутая, отчего лицо её — морда блином, как отозвалась о ней одна из моих родственниц, — ещё более округлялось. Но пережив очередное нашествие "мешочников", Лариса Васильевна опять добрела, выставляя просьбой-требованием одно-единственное условие: «Только не женись, пока я не получу квартиру».
Так и жили по неписаному уговору.

Друга моего Джималди она тоже пожалела, но несколько иначе, не как младшего братика, то есть. Уж слишком заметен он был, слишком хорош собой. Высок, резко, рельефно широк в плечах, и в плечахэтих — невероятная мощь настоящего мужчины. На бледном, выразительно очерченном лице —внимательные, с улыбчивым прищуром глаза. Природа, воистину, расщедрилась над ним и, казалось, готова была дать от жизни всё, что возжелает. Портил картину не совсем вяжущийся с его мужественным обликом, но приводящий женщин в умиление, девичий, ну уж слишком девичий, румянец. Два розовеньких пятнышка на щеках чутко стояли на страже, чтобы при малейшем смущении мгновенно залить всё лицо его краской. А стыдлив, совестлив он был чрезвычайно.
Дамы в возрасте считали незазорным оглянуться вслед. Грустнели, провожая мимолётную мечту о счастье, которое не состоится. Молоденькие прелестницы, казалось, переставали дышать при его появлениив компании, но душой компании он не был.
Странно отстранённым, иной раз пугающе мрачным становился он средь оживлённой ни о чёмлёгкой беседы, уходя вдруг глубоко в себя, будто демонстрировал всем, сколь обманчиво может быть кажущееся благодушие человека. Его часто приходилось «будить», и заливался он краской, и озарялся тотчас обезоруживающей улыбкой. Не всегда выручало. «Своеобразный такой … Специфический …» —говорили о нём давно знающие, с той дежурной заминкой, которой обычно подчёркивают нежелание сказать хуже.
Таким он и был без всякого моего картинного преувеличения и вполне годился в герои увлекательного повествования, которого тёртые рассказчики, дабы заинтриговать слушателя, рисуют хоть немного, да отличным от будничного обывателя, всенепременно придают ему одержимость некоей таинственной идеей, которая вот-вот-де и погубит его или возведёт в народные кумиры.
Всё это-то и было в нём в избытке.
Ещё его портило широковатое, пожалуй, лицо — предмет моих насмешек из зависти, как сейчас понимаю, к его тотальному успеху у женщин. «Ну и что, зато похож на Волошина!» — отсмеивался Джималди. Незлобивый и как-то по особому подкупающе доверительный, он был выше моих попыток насмехаться над ним, будто сберегал себя для более тяжких испытаний. Мы ведь потом прозреваем, когда теряем друзей, потом начинаем всё вспоминать, по-другому понимать, терзать себя, восстанавливая хронологию событий.
Познакомились мы, выполняя особо важное комсомольское задание, которое стало растягиваться надолго. Энтузиазм актива, набранного из всех цехов преогромного завода, быстро иссяк: тяжело сталоработать, учиться, активничать в комсомоле, «ещё и впахивать на этой хрени на добровольных началах». Администрация, вынужденная пойти на меры вознаграждения, посулила всем отдельные комнаты, и не в какой-нибудь общаге с коридорной системой, а в нормальной, "как у людей", коммунальной квартире, что и выполнила по-честному к концу быстрых трёх лет. Лафа лимитчику.
Свело нас не столько единое тюркоязычье, но общее увлечение поэзией и литературой, материей довольно тонкой и бездонной, да знает ли об этом молодость. Мы были одногодки, но он — не по годам зрел и основателен во взглядах и увлечениях. Никакими, однако, особыми устремлениями я и не отличался,оставаясь всё ещё в зоне любовной лирики с романтической героикой. Перечитывал который раз того же «Овода», пока Джималди, удивлявший обширным кругом самых неожиданных знакомых, не повёл меня на исправление к некоему Шлаину.
Заметно искривленный горбом, но умевший при этом оставаться изысканно элегантным, Михаил Израилевич Шлаин оказался чудный, светлейший человек, наверное, за своесловие задвинутый на задворки преподавательских рангов. Но народ не обманешь. На лекции его ходили и сидели, боясь чихнуть, не только абитуриенты, студенты и другие лекторы, но и разношерстная публика с улицы, гонимая вахтёршами, с которыми Джималди, конечно же, был в улыбчивой приязни.
Тут надо бы припомнить, кто бы сейчас не стал отрицать, что в те времена мы жили духом давно прошедшей революции, называя её великой. Только Шлаин смел утверждать, что князь Мышкин — это антипод Рахметова, не услышанный, не принятый на тот момент протест Достоевского против бунтов и революций.
Под влиянием Шлаина стала выветриваться из меня легковесная тяга к сюжетной интриге, складывался интерес к духовным исканиям русских авторов. Заново зачитывался и неспешным, в такт неторопливому скрипу степной телеги, слогом Чехова, чувствуя за ним хрупкую душевную тонкость, интеллигентность, воображая по-молодому наиву и себя таковым. Джималди сразу пресёк мои фантазии: «Надо бы быть осторожнее с этим словом, ибо как скажешь его от себя, тут же будешь выглядеть тщедушно претендующим на это звание. Полагать, что ты интеллигент, уже неинтеллигентно». Он так и говорил всегда: бережливо, деликатно и почти книжно.
Сам он больше увлекался историей, что можно было бы понять: учился на историко-архивном. Но как-то избирательно, как-то нацелено узка была направленность его интересов. Джималди с непонятным рвением копался в деталях освободительного движения времён колониальных войн, сложившихся административных отношений на покорённых территориях, методов борьбы, начиная от мер конспирации, сбора средств, до непосредственного вооруженного сопротивления. Меня всё это попросту забавляло: увы,времена революционеров давно прошли, не оставив нам места для подвига, но он, кажется, и не героическое искал, не удовлетворения романтических порывов молодой души.
Не просто познавательный, странно прикладной был его интерес и к деятельности народных лидеров, в том числе и реальных современников литературного Овода. "Бедная Италия! — переживал друг.— Она стала жертвой собственного расцвета и утончённости. Жалкая Европа, Италией и вскормлённая, тешила самолюбие, затаптывая и разграбляя её".
Но лидеры итальянского сопротивления были не его герои. Тот же Гарибальди, живое божество итальянских крестьян, был, по мнению друга, больше авантюрист, торговец, делец, не забывавший между бунтарскими подвигами прикупить себе какой-никакой, но островок. А честный, истинный революционер Мадзини — непроходимый, далёкий от действительности, идеалист и романтик. «Десантник хренов, —ругался Джималди, — мечтал, видите ли, освободить родину, высадившись из Англии на воздушном шаре».
Одно время я даже разочаровался было в друге, решив, что он выдёргивает из неизвестных мне источников интригующие сведеньица, чтобы смаковать их, рисуясь познаниями. То-то он сиживал и сиживал по библиотекам, таскался по архивам. Дружил-шушукался со сведущими тётками. И несли они, расплываясь от его обаяния, много чего, что не дали бы никому.
Приходил и ко мне на лекции по праву, логике, риторике. Умудрялся втереться в доверие к моим лекторам, вёл с ними какие-то свои серьёзные беседы, сопровождая после лекций. Он же вычислил и показал мне комнатёнку рядом с входом в первую поточную аудиторию. Тянулись сюда от всех одиннадцати лекционных проводочки «лапша». Изредка выходил из комнатёнки неприметный дядечка выкурить сигаретку, ни с кем не заговаривал, в лицо никому не смотрел. Я и не знал, что все лекции прослушиваются.
Изменено: veresk - 29.12.2014 10:56:48
 
***

Мы были молоды, только-только начинали по-новому, уже по-взрослому осознавать мир, вовсе не задумываясь о том, что переосмыслением истории, в частности, истории своего народа, занимается каждое вновь пришедшее в этот мир поколение. Мы с чувством первооткрывателей, стыдно ли признаться, все проходили через это, упивались собой в долгих «философских» беседах.
Наше наивное, но, как мы полагали, глубокое осмысление действительности возвышало нас в собственных глазах, придавало ощущение особой исключительности. Впрочем, некая исключительность в нас была. Нас, как выразился однажды Джималди, побратал Сталин: мы были представителями сосланных народов. Мы носили навязанное нам клеймо изменников и предателей, как родимое пятно, которое если и непытаются прикрыть, но и не выпячивают. Мы были носителями знания, не данного нашим беспечным, занянченным сверстникам. Мы мыслили иначе, говорили о другом.
И в поэзии нас тянуло к житейской мудрости с какой-нибудь социальной, историко-политической заковыкой, вроде волошинского: «А в кладке стен кордонного поста Среди булыжников оцепенели Узорная арабская плита И угол византийской капители».
Волошин — ценитель и певец всего крымского, был кумиром Джималди. Он часто отпускал бороду, ходил, перехватив волосы на лбу тесёмочкой. Любил декламировать: «Здесь, в этих складках моря и земли, Людских культур не просыхала плесень — Простор столетий был для жизни тесен, Покамест мы — Россия— не пришли. За полтораста лет — с Екатерины — Мы вытоптали мусульманский рай, Свели леса, размыкали руины, Расхитили и разорили край…»
Не всегда дочитывал, срывался на комментарии:
— Как жалко его, какой не наигранный крик души! Нет в человеке ничего ценнее, чем умение быть объективным. Был ли кто большим патриотом России? А ведь писал и мыслил как есть, не приукрашивая и не замалчивая. А сейчас какую страну нам любить? У нас ведь и не страна теперь, с тех волошинских ещё времён, — система. А система и не помыслит очиститься от собственной скверны сожалением ли, раскаянием. Знал бы Волошин, что его возлюбленная Россия с корнем вырвет отсюда всё мусульманское население.
Я, выросший на старинных карачаево-балкарских песнях о нашествиях крымских татар на наши земли, не особо-то разделял неумеренные переживания друга. Глубоко сидело собственное неприятие всего крымско-татарского. Может, потому и передёргивал его:
— Да что ты пристал к России. Она, как большая добродушная слониха из детских книжек, как ей знать, какую мелкую живность прищемило под её тумбами?
— Ха, это как посмотреть! — горячился друг. — Идёт себе этакая безобидная мать семейства по саванне и саваном всё накрывает. Понятно, что Россия не Македонский в Индии и не Гнусновеликая Поганьбритания там же или в том же Китае. Но как можно было, вот какому здравому уму могло прийти в голову всему миру известную территорию с богатейшей историей, вековечной мудростью лишить её благодати, её коренного населения?..
— Джима, не говори так красиво, — прерывал я, не всегда выдерживая его пышный слог, чем отчасти заразил и меня, — здесь нет твоих прелестных сокурсниц.
Особым пристрастием к прелестницам он и не отличался. У него была другая страсть — возвращение в Крым, куда ни его самого и никого из соотечественников не пускали.
— Хорошо, хорошо, — смеялся Джималди, тут же краснея. — А Земля. Она как живое существо, впитывает и впитывает в себя зло жесточайшего подавления своих и беспощадного истребления чужаков. Копни на каком угодно клочке земли, за который цепляется каждый народ с трепетным почтением…
— Ну, Джима, сделай лицо проще, давай без поэтики, — требовал я, но он, не умеющий уже говорить иначе, продолжал, так же тщательно подбирая слова.
— Копни и увидишь, в крови земля. Добра-то она не ведала от человека. Он, строго говоря, не знал иной жизни, не познал и сейчас. А земля мала, она мала и беспомощно послушна: что посеем, то и рождает безропотно — хлеб за хлеб, кровь за кровь.
Иной раз казалось, Джималди использует меня как слушателя, фиксируя возражения, шлифуя речь. И говорил-то он, обращаясь не ко мне вовсе, а к воображаемой публике. Я невольно втягивался в эту игру, но не умея быть в общении таким же бережливым как он, бил не жалея по самому больному, тоже заигрывая с воображаемой публикой:
— Так-то оно так, но будь и сам объективным. В тебе говорит поверженный, слабый. Отсюда твои нежности ко всему, в том числе и к природе. Замечал ли ты, человек, народ начинает голосить о справедливости, гуманности, добре, как только повержен, слаб и обижен? А пока на коне, мыслит, землю нужно поливать кровью, чтобы взошёл хлеб. Твои предки и не растили его до поры. Днём делили добычу, возводили на награбленное фантастические бахчисараи. А ночью в объятия русских наложниц? Вековечная мудрость, видите ли. А ума хватило понять, что не всегда на коне будете? Что надо бы загодя постелить тамгде упадёте, что нужно бы сеять добро, чтобы добром и обернулось в нужный час? Как не понять было, что хотя бы с соседями нужно бы щетильней? А вот нашлась и на вас тугая плеть, которую вы и взрастили, не оставив ей другого шанса, и скорбите теперь по арабской вязи, разрушивши византийскую капитель?
— Не совсем так, — начал было Джималди, но взыграло в нём татарское-кочевое, — что ж ты не упомянул кавказских наложниц? Скромник!
— Могу тебе упомянуть крымского хана, убитого у нас, за то, что возжелал чужую жену.
— Неужели?
— Из песни слов не выкинешь.
— Да знаю я ваши песни! Слышал. Слушал. Вымучили себе утешительные побасенки. Ты лучше напой другую вашу песню времён выселения. Там у вас есть такие слова: «Маскабадан келген, чуут камандирле». И ещё! Ответь! Почему в песне ни одна строчка не повторяется, а эта — дважды? Подчёркнуто дважды. Почему?
— Вообще-то, в оригинале поётся о красных командирах.
— Ха, но народ-то не обманешь, народ-то поёт чуут командирле. Почему?
— Что ты хочешь сказать?
— А то! Не надо колупаться в архивах, там, где из песни слов не выкинешь. Что делали у вас именно чуут командирле? Заметь, не из фронтов, а из Москвы прибывшие, надо полагать, офицеры высшего состава. Какая-такая стратегическая необходимость была именно в них, чтобы выселить войной пришибленных доходяг? Кого они, по расчётам хитрого в ус Ёски, должны были информировать, что территории освобождаются? Крымского хана? Аморфный ты какой-то, уютненький весь из себя!
— Хочешь анекдот. Пошёл татарин искупаться в речку, пробует ногой воду. Холоднайяа-а!..
— У-у-у, жиды! — опережая меня усмехнулся Джималди затасканному анекдоту. — А если серьёзно, если говорить о тугой плети, перенеси ситуацию на своих. Вы то чем её взрастили? То-то. История не признаёт былых заслуг и не заслуг, когда скоренько решается мнимая выгода сиюсекундных дел. И потом, ведь каждое поколение рассчитывает, что уж в его-то просвещённый век не должно быть человекопоедания времён неолита. Да, люди прозревают, когда падают с коня и баюкают раны. Странно, что ты, не «поверженный», а расслабленный тем, что вас вернули и абы как утёрли слёзы, додумался до этого...
Всесильные римляне, низведшие цену человеческой жизни в ничто, были первыми, кто упражнялся в переселении целых племён. Кто-нибудь считал сколько европейских народов ушло в небытие? А македонские, тамерланы, кромвели? Крысиные вожаки, осквернившие землю. Их презирали и ненавидели только современники, но потомки возвели в мудрых реформаторов, радетелей науки, искусства. Их воспевают, ставят памятники. Если бы не они-де, человечество по-прежнему прозябало в невежестве. Так со временем станут воспевать и доморощенного Ёску...
Изменено: veresk - 29.12.2014 11:08:42
 
***
Примерно в подобных рассуждениях о вселенских судьбах и засиживались мы допоздна. Благо, жил Джималди совсем рядышком, в такой же квартире через двор. Издалёка, но смотрели наши окна друг на друга. Впрочем, всё, что я говорю о нём так долго и, боюсь, безынтересно для вас, не имеет особого отношения к сути моего рассказа. Я ведь затеял тут разговор о более интригующем и жизнеутверждающем квартирном вопросе.
Не захотел Джималди после армии возвращаться в Узбекистан, где было предписано жить его сородичам. Сунулся в Крым, но не смог там зацепиться. В Москве — смог, в Крыму — нет. Потом рвалсятуда каждый отпуск по путёвке от завода, но всё неудачно. Возвращался с кислой миной, кислым же вином, напивался вдрызг в одну харю, как говорил сосед и бригадир его Фома, предпочитавший водку, и только после этого заваливался ко мне.
Пьяный. Жалкий.
— Наливай! — кричал он по обыкновению.
Домашним вином и я баловался, и было оно, признаться, вполне себе приличное. Это другу было горько. Кривил лицо, пробуя вино, и жаловался на бескрымскотатарское население Крыма.
— Богу — богово, как там дальше?
Я не уточнял, ему и не надо было.
— Вот то-то и оно — каждому своё. Раз пригнали к нам ростовщиков, от земли отученных, —разбежались. Теперь — этих. Пристроили. Виноградари хреновы! Дано порося откармливать, вот и крути им хвосты.
— Обычно, хвосты крутят коровам, — смеялся я. Как все непьющие, пьяный друг не совсем владел собой и выглядел довольно потешным.
— Тогда почему у порося хвост кручёный? — заводился он. — И вообще! Кто там смеет крутить хвосты священным животным? Виноградник, так и знай, — это тебе не свинарник. Виноградник — это «виноградную косточку в теплую землю зарою». Понял? Это аксиома, как Индия — это Ганди. Тут нужны века, тут нужна душа. Слеза. А ты говоришь сало.
С некоторых пор ничем не примечательный, убогонький, на мой тогдашний взгляд, старичок Ганди и стал его героем. Джималди импонировали идеи ненасильственной борьбы, рассчитанной на долгие, рутинные годы без всяких героических баррикад.
— А вино вытоптать? Тут извините, тут отстранитесь! Это — поэзия. Это — Окуджава. Где теперь поэты те? Кончились на хлопке. Нам руки поотшибали, этих не научишь. Наливай! — заканчивал он изатягивал что-нибудь из репертуара обожаемого им Шаляпина.
Он неплохо пел, мой друг, бас-contante, как он это называл, голосом. Даже «Блоха» давалась ему без напряжения.

Соседка, слабая к Джималди, прощала мне неспокойное допоздна присутствие его. Она не то чтобы имела какие-то там виды, но любила баловать себя, вполне невинно заигрывая с ним. По её словам, томно и зардело произносимым, он был «Та-акой мужчина! Та-акой мужчина! Только заумный больно. И червоточит чё-та внутри». Когда волновалась, она даже не по-московски, как-то более приятно-распевно тянула «а». Наверное, это был рязанский говор.
Кажется, она сдружилась с Джималди даже более чем со мной. Он был не столь сноб и не столь избирателен в выборе собеседников. Бывало, возвращаюсь домой поздненько уже, загулявшись после вечерних-то лекций, а они сидят на кухне за чаями: он — меня поджидаючи, она — мужа-пчёлку с ночных взяток.
Я захватывал конец их бесед. Соседка, днями не отходящая от единственного телефона в "калидоре",громкоголосо досаждая подробностями борьбы за квартиру с подругами с тем же квартирным бзиком, удивляла разговорами о возвышенном. Мой друг и её обратил в свою веру?

Как-то летним вечером позвонила растревоженная жена Фомы Татьяна:
— Присмотри, пошёл к тебе. Весь никакой...
Джималди был в отпуске. Перед его отъездом мы всерьёз рассорились. Меня всегда настораживали его постоянные разъезды по аэропортам и вокзалам всё больше восточного и южного направлений. Вечно он кого-то встречал, кого-то провожал, улаживал какие-то мутные дела. От помощи отказывался, что вызывало недоумение. Всё бы ладно, если бы не зачастил в последнее время. Пошли ещё и сомнительные бандероли, посылки, и всё на мой адрес, быстро переотправляемые им от меня же.
Исхудал, истрепался, забросил институт, впахивал, как упряжный конь, без выходных, вырабатывая отгулы, и пропадал невесть куда. Не всегда возвращался ко времени. Звонил Фома — не у меня ли? Ворчал, ругался, строил догадки: какая-такая баба к себе затащила, но на работе прикрывал.
Наконец, Фома не выдержал. Явился со злой гримасой: — «Хоронится чё-та, темнила наш! Не наркоту ли гонит? Аттеда прёт вся нечисть». И буравит испытующе. Понял по моей реакции — не подельник. «Поговори с ним. Не то!.. Короче, никуда сообщать не стану. Сам удавлю или уроню в чугун.Случайно». Фома с Джималди работали в цехе литья серого чугуна.
У меня на этот счёт были свои подозрения. Друга, пришедшего проститься перед отпуском, тут же и обличил, перекрыв, как некогда соседка, порог:
— Фарцовщик?..
Откраснел он сверх обычного, зная мою особую неприязнь к торгашеству из-за собственных мешочников. Попытался отшутиться:
— Как-кой грозный. Что, не пустишь?
— Больше авантюрист, торговец, делец, — раздражаясь, напомнил его же слова о Гарибальди.
Может я несколько и упивался своей праведностью, но что ни говори, это было предательством чистоты наших жизненных приоритетов. Хоть и шла уже вовсю перестройка, не все быстро перестраивались, продолжая держать фарцу за непристойное занятие.
Джималди повёл голову в сторону, искривляя напряжённую шею, впадая в знакомую мрачность, но стряхнул всё с лица и признался с жёстким вызовом. Скользко, неопределённо:
— Как хочешь!
Посмотрел внимательным взглядом только что совравших честных глаз и рванул вниз по лестнице. Этажами ниже грохнулся с разбегу о дверцы лифта. Крикнул оттуда:
— Не только твоя лжеродня мешочники! — и полетел, спотыкаясь и громыхая, дальше.
Может, и поверил бы, что фарцовщик, если бы не сказал с интонацией, утверждающей меня в этой мысли. Увы, Фома оказался прав.

И вот наблюдал теперь сверху как идёт неверным пьяным шагом. На далёком окне белело лицо Татьяны. «Меня использовал, Фому с Татьяной подставлял" — росла неприязнь.
— Валяется тут, а что сегодня памятник Ганди открыли, и не знает. Я не мог не быть, — объяснил Джималди раннее возвращение из отпуска. — Прямо напротив моей лестницы и поставили родненького.
Как я понял, памятник установили напротив кинотеатра «Литва», известного всему сбегавшему туда от занятий студенчеству лестницей с широкими, путающими ход ступенями. Лишь мой высокий друг умудрялся, не перебирая ногами, ступать по ним одним шагом, за что и прозвали её в нашем кругу лестницей Джималди.
Пить на этот раз не стал. Попросил поставить чайник, но остановил, сказав ни к чему:
— Оказывается, Михоэлса чекисты кончили. Проехались... грузовичком.
— Кто это? — любопытство пересилило нежелание прослыть несведущим, но слабый проблеск в памяти позволил добавить, — театральное что-то?
— Вот и сидел бы в своём театрике, нюхал бы табак, щупал бы артистуток на профпригодность. Нет! Потянуло на другие подвиги...
К загадочным недоговоркам друга я давно привык.
— А сведения опять от верблюда, Мышкин?
«Мышкина» он мне ещё прощал, но «Рахметова» и единожды обронённого «Татарина» обрубил сразу, хоть и терпел последнее прозвище у себя на работе. От меня фамильярное не допускал, не переносил и рахметовых с чернышевскими, считая, что они-то и погубили Россию, что сильно сказалось на судьбах покорённых народов.
— Сведения от Шлаина. Заезжал за ним, разболелся опять, бедняжка, не смог поехать к Ганди, —вздохнул, передавая чайник и повторил ещё раз, — проехались грузовичком. Вах, понимаешь, несчастный случай!
Изменено: veresk - 29.12.2014 11:27:17
 
***
На кухне сидела зарёванная втихую соседка.
«С улучшенной планировкой, на Нагатинском затоне, — изошлась незадолго до этого сияющая Лариса Васильевна, хвастая ордером на трёхкомнатную. — Дур-рак ты, дурак, — испереживалась за меня, —и зачем ты меня слушался, дурачок? Женился бы, прописал бы быстренько и вся квартира тебе и досталась бы. За ни за что». И только об этом и судачила впредь и со мной, и с соседками до самого переезда.
Но что-то быстро прошла её эйфория. Перестала виться над своими цветами. Замолк и телефон. Стал замечать её странно притихшей. Борьба за квартиру держала её долгие годы в нужном тонусе, нельзя было в этом деле расслабляться, но, победив в ней, выдохлась тут же. Съёжилась и состарилась. Заметно и вдруг. От двухкомнатной в своё время отказалась. Родила, «не очень-то хотелось» второго, чтобы претендовать на большую площадь. Что-то рассчитывала, вынюхивала, выгадывала. О чём своём женском плакала теперь, когда счастливо сложились все её расклады?
Слёз скрывать не стала. Остановила и выдала без предисловия:
— В двадцать один приехала на этот, грёб его, завод. Двадцати пяти — за Гришку. Это ж надо ж, чтобы своего же рязанского косопузика здесь и заарканить, нет бы москвича какого захудалого, —развеселилась вдруг, быстро переходя из одного состояния в другое. — Затем ли ехала столицу покорять, да чё в девках киснуть? Ладно, слюбились-стерпелись и мыкались, лимита голимая, по общагам-шарагам, пока сюда не пробилась. С тех пор только и жизни, что за этой долбаной квартирой. И вот! И не заметила —сорок… — всхлипнула, вытирая слёзы полой халата. — Полных, вот-вот.
Хотел удивиться, возмутиться якобы неожиданному возрасту, как принято в таких случаях, но фальшивить не стал. Скажу здесь шепоточком, думал, ей куда больше.
— Зато теперь заживёте.
— Ты дурачком-то не прикидывайся, когда дурачок и есть. Думаешь, у тебя что по-другому выйдет? У всех одна дорожка-тропинка, и у дружка твоего всё то же самое и будет. Упёрлись тут в книжки два мечтателя, а знать не знают, что все в одной упряжке и над всеми одна дуга.
Соседка всегда общалась со мной в подобном грубовато покровительственном тоне, награждая каждый раз новым эпитетом, что позволяют с теми, кого держат за своего. Особо задушевных разговоров у нас и не бывало, но от последних слов её мой деланный интерес стал вовсе не поддельным.
— Не знал, что живу с таким философом.
— Так-таки и философ? — не обольстилась она. — Ты о себе печалься, тюха! Ты почище меня будешь барахтаться в жизни. Здесь — чужой, там — не свой. Так и будешь болтаться в проруби, сам знаешь, как что. Я-то дура-дурой, чего сюда прибилась, жила б себе в деревне.
— Да ладно уж. Для вас, для русских, везде родина, что малая, что ни малая. Для вас везде — широка страна моя родная.
— Да неужели? Что-то куда не приди, и вас там не считано! — парировала она.
В это время на кухню взошёл во всём пьяном величии второй мечтатель, не дождавшийся меня с чайником. Соседка расцвела, стыдливо запахивая разъехавшийся халат, чего не делала при мне:
— Ах, какой он милый, когда пьяненький! А как улыбается, ах, как он улыбается. Ты моё солнышко, ну прям ребёнок, — радовалась она, сильно смущая и себя, и Джималди. Потянулась к шкафу, доставаячашки и наливая из заварного чайничка: — А мы с твоим другом разговоры разговариваем. Он мне тут зубы заговаривает напоследок. Вот и скажите мне, черти нерусские, вы-то какога сюда припёрлись? К культур тянетесь? А свою познали? Жили бы в своей среде, на своей земле. Нет, подай им столицу, театры, кино.
— Что же в этом крамольного? И что, по-вашему, есть культура? — улыбался Джималди, доливая из закипевшего, наконец, чайника.
— Да будет вам известно, что всё, к чему вы тут примазываетесь, всё это развлечение, но не культура. Культура настоящая — это то, что в душе твоей, в сознании, если прочувствовал ту среду, где родился, перенял и сохранил традиции, обычаи свои. Если они у тебя в душе, в крови...
Приумолкла, пройдясь мысленно по сказанному, и осталась довольна:
— Да, это то, что внутри. Вот что такое культура, а не киношки, театрики, книжоночки, а там и девчоночки молоденькие. Философия, говоришь? Она что, в Москве, твоя философия? Она в жизни, в том, что идёт от земли, от старины. От предков, то есть. Если думаешь как они, если не забыл, чем они жили, о чём тужили. Если помнишь запах земли, если сохранил тот мостик…
Соседку было не остановить. Нас с Джималди поток избитых истин не особо грел. Удивляло, что Лариса Васильевна, переставшая вдруг быть косноязычной, вообще заговорила об этом. В те времена все послушно строились в ряды единого сообщества на едином пространстве — советский народ. Это было нечто большее, чем память о малой родине, которая вспоминалась постольку поскольку.
— Вах, какой мудрый женщин! — польстил-таки я.
— Ты, мой капказский мальчик, сильно-то не задавайся, — учуяла она иронию. — Я хоть и тютюха, но прежде, чем сюда приехать, окончила педагогический, собиралась язык и литературу давать вот таким вот, как вы младшеклассникам с книжным мышлением.
— А варенье у вас какое сегодня, Лариса Васильевна? — вмешался Джималди, привычный к угощениям соседки.
— Нет сегодня вам варенья. Не-тю-ти. Недовольная я вами. Небось о смысле жизни всё вычитываете? — не унималась она. — А смысл я вам и без книжек разъясню: надо просто жить. Но жить, где родился-пригодился, где дом твой стоит. Какой ни есть, но твой, родительский дом.
— А что, и печеньица нет? — опять встрял Джималди, упорно пытаясь изменить тему разговора.
— Есть, да не про вашу честь! Ой, а знаешь, что мне снится-видится теперь все ночки-ноченьки? —оживилась соседка, обращаясь по привычке больше к Джималди.
— Знаю, варенье.
— Дудки! — рассмеялась она. — Мостик! Речушка такая… ну, никакая, заросшая такая с бережков. Течёт себе и течёт водица, не всегда чистая, и дела ей до тебя нет. А знаешь, чем хороша любая речка-реченька-речушка?
— Знаю, бережками, — улыбался Джималди.
— Молодец, возьми с полки пряник. Скучный ты какой-то, всё-то ты знаешь, — растаяла соседка, выставляя на стол и печенье, и варенье. — Твоё, любимое, алычовое, — возгордилась она. — А чё там делать в том Крыму, как ни банки закрывать, когда алычи этой ничейной, хоть заешься. Ах, какой ты всё-таки чудный, когда пьяный. А мостик! Ах! Сосна, упавшая с того бережка, прямо через речку и-и-и ба-бах!.. на нашу сторону. Ветвистая такая, шаткая. Меня, сикушку трусливую, всё тянуло пройтись по ней, шла к воде и так и говорила себе: «Пойду, побоюсь». Вёрткая была, ух! Юркая. Всё одно, душа ж в пятки: а ну, сиганёшь.Идешь по мостику, держишься за ветки-веточки. Боишься. Упадешь — не упадешь? Ах ты, боженьки, ух ты страсти. А-а-ах!.. — вздрогнула всем телом, вообразив, что сиганула-таки, и молодо, по-девчоночьи тоненько засмеялась своему испугу. — Другой раз сядешь на сосну, опустишь ножки в воду, смотришь-смотришь. Журчит-бурчит, веселится водичка: бью-бью-у-у, блю-блю-у-у. Вроде что-то говорит, что-то обещает. И уносит твои ноженьки, уносит-уносит, никак не унесёт. Обманщица…
Вот не знал. Соседка оказалась искусной рассказчицей. Уходя в своё детство, всё более увлекаясь, она непринуждённо, игриво, легко и складно говорила и говорила, как это умеют только женщины, у которых иной раз слова сами идут не от ума, кажется, — от сердца. Умилённый, я издавал вслед за ней баюкающий говор воды, и мне знакомый и памятный.
Джималди, напротив, мрачнел, мрачнел, отставил чашку, отодвинулся от стола.
— Унесло-таки, — продолжала Лариса Васильевна, печалясь. — Вынесло сюда. А здесь. Всё бегом, бегом, бегом. Тырк — заполучи! Сорок! Что поделаешь, жизнь такая, злая. Злая-презлая. Скорая-прескорая. Так быстро всё пронеслось, кажется, там и жила только. Тю-тю, теперь всё у тютюхи. Здесь неприкаяна, там не пришита. Ах,— прослезилась опять, — сидела бы дома, учила бы детишек, своих бы понарожала в ряд. Говорю ведь, жить надо там, где родилась, где всё тебе своё и ты всему своя. И дом, и улица, и кладбище, где предки твои лежат, куда и тебя положат в свой час. А мостик и сейчас там стоит, ветки, правда, пообломались. Вон, в то лето, заехали после моря на недельку, Гришка мой жердочку перекинул. Радости было у ребятни. Вот подрастут свои, пристрою их здесь и, сдался мне этот Крым-мрым, заберу косопузика и в Гребешки.
— А не пустят вас туда! — глухо вырвалось у совсем притухшего Джималди.
— Это ещё почему? — засмеялась соседка.
— Ну, не знаю. Так решено. На высшем уровне. Вот вообразите себе: вас, всех рязанских из вашей области, взяли и выселили далеко-далеко, в степи степные, дали дальние, где нет никаких ни сосен тебе сосёнок, ни речек-речушек.
— Что за чушь? — ничего не поняла Лариса Васильевна.
— Других не тронули, а вас… Ха, только вас, только рязанских, взяли и всех под гребёнку. Смотрят на списки, давно заготовленные, а там так и написано: косопузик, мол. К ногтю его. Можете себе такое вообразить?
— Да что с тобой, родненький? — забеспокоилась соседка.
Джималди видел мои отчаянные жесты, но задетый воспоминаниями Ларисы Васильевны о родной деревеньке и, моими, так не кстати, восторгами, продолжал, не реагируя:
— Мы можем на секунду допустить такое? Взяли и выдавили вас: детей, стариков, здоровых, больных, калечных, умирающих. Всех! Всех, чтоб не пахло здесь сволочным рязанским духом. Выкорчевали и размазали по степям азиатским, да так рассчитали, чтобы кучности не было, чтоб сопротивляться не посмели, чтоб поддержать друг друга не могли, чтоб кончились мелкими группами, а кто выжить посмел, чтоб растворился в местном, так сказать, народонаселении вавилонском…
— Эта что же эта такое? — взволнованная соседка, пыталась зацепиться за какую-нибудь мысль. —А-а-а, это, наверное,.. что-то тако-о-о-е… — тупо потянула она и замолкла, вконец запутавшись.
— Чтобы впредь и знать не знал никто, что жили-были на свете какие-то косопузые. Вот так вот, взяли и освободили ваше пространство для правильных людей с прямыми пузами. И Рязани больше нет никакой…
— Эта что же эта такое, эта-а-а? — грозно вскочила соседка, но на улице спасительно громыхнуло, засветило и так зловеще жахнуло, что она испуганно упала на место. — Господи, спаси!
Стукнула, захлопываясь растворённая форточка. За внезапным неистовым ветром налетел нещадный ливень, ручьями омывая стёкла. Потоки воды закручивая вихрем уносило в сторону и с новой силой швыряло назад. За окном стало темно. Холодно. Тревожно. Мы, забыв домашние страсти, притихли перед шальным буйством природы.
Изменено: veresk - 29.12.2014 11:35:01
 
***
Протрезвевший от собственных слов Джималди встал, собираясь улизнуть даже в эту непогодь, оставив меня наедине с разгневанной и перепуганной соседкой.
— Звиняйте, как говорят наши друзья хохлы. Пойду я. А вы сидите, страдайте тут. Гребешки, видите ли. Мостик.
— Нетушки! — остановила его Лариса Васильевна. — Куда теперь — нос на улицу. И вообще, что за манеры нынче у молодёжи: натрепал черти что — и бежать? Эт что за фантазии такие? И где теперь Рязань, по-твоему?
— Рязань вашу переименовали, — нехотя продолжил Джималди, наклонясь к ней. — Не должно быть больше этого слова. А главные улицы назвали геройскими именами командиров частей, что давили вас, недобитков. Прихвостней фашистских.
— Подожди, подожди, не тараторь. И не висни надо мной! Скала! Напьются тут некоторые... —Бедная, она никак не могла собраться с мыслями: — Интересно, как же она теперь называется?
— Ну, не знаю, — заколебался Джималди, садясь на место и пытаясь унять волнение. — Цюрупинск, например. Хотя нет, этот герой уже заименован. Пусть будет Розенград. Нет, тоже не годится, слишком созвучен Рязани. Видите, как трудно подобрать удачное название для столицы новой республики. Ударное чтоб было. Звучное. Родное. Как вам Лурьевск или, скажем, Михоэлсград? Нравится?
— Господи, ГОЭЛРО какой-то! Вот чёрт нерусский, и имена-то у него нерусские, — повернулась ко мне соседка, ища подтверждения нерусскости то ли имён, то ли самого Джималди. — И что тут родного?
— Ха, это смотря на чей слух. Были такие премудрые дядечки, радетели за народ свой, достойные уважения и восхищения, если бы не делили чужую землю…
— Погоди, погоди ты со своими дядечками, не напускай туман. Почему на рязанских свет клином?
— А других и не было. Почти. Как попёр немец, так и разбежались все неместные. Их здесь ничего не держало.
— Ха-ха-ха! Какой ещё немец? И какая ещё республика, когда у нас область? Не той истории тебя учили в школе. Ехай-ка ты в свою Узбекию, неуч. Да твой немец только нос сунул, так и погнали его от нас.
— Наивная вы женщина Лариса Васильевна. Вы только что говорили о кладбище, мостике. Правильно всё говорили, но кому до этого есть дело, если задумано вас схабать? Сбежали все: партия, потом— войска. А вам куда было бежать от своих-то кладбищ? Остались вот. Одни. Сотрудничали, — опять стал заводиться Джималди, обличительно водя пальцем. — Так что нет вас там нынче. И все ваши леса, поля и реки, с вашими гнусными названиями, на вашем поганом косоязычьи, переименованы. И ваши Гребешки …
— Не трожь Гребешки-и! — взвизгнула соседка.
— И мостика вашего нет! Снесли его и построили правильные люди, не что вы — голоштанцы ленивые, добротный каменный мост. Удобный материал, знаете ли, могильные плиты вашего кладбища.
— А ежли порешить тебя на месте, нерусь! — вне себя вспрыгнула соседка, хватая скалку.
— Джи-и-ма! — вскричал я одновременно с ней, невольным звучным выстрелом хлопнув по столу.
Чашки подпрыгнули на блюдцах, разливая чай. Соседка, грузно оседая, попыталась перекреститься,да ткнулась вторым движением в бок. Не умела.
В наступившей тишине стало слышно, как капель отшумевшего ливня звонко бьёт о жестяной откос окна. Джималди в унисон капели выстукивал нервную дробь о ножку табурета. Соседка зябко поёжилась, безмолвно наблюдая, как остатки чая неторопливо собираются в лужицу. За её спиной в стекло кухонной двери всплыла из темноты прихожей пухлая со сна мордочка девочки и так же неслышно растворилась. Разбудили.
Лужица на столе неуверенно двинулась с места, выбирая на кого потечь, и опять стала, колеблясь выпуглой массой.
— Пусть её, пусть будет. Я сама. Потом, — тихим, как при больном, голосом предупредила соседка моё движение за тряпкой. Оглянулась вопросительно назад: на то и мать, — запоздало, но почувствовала недавнее присутствие дочки. Макнула палец в лужицу, провела черту к краю стола:
— Теки, реченька.
"Реченька" послушно потекла по следу пальца на Джималди, ударила первой неуверенной каплей по линолеуму пола, выросла в бойкую струйку, но, истекая, опять перешла в капель.
— Вот так и я изведусь скоренько, — выдохнула соседка.
— Кабы знать, кто скоренько? — вставил Джималди.
— Чушь какая-то... Живём, дышим. Всего-то боимся. Что-то делим. Что? Вот спросите, что? Это что, мальчики, модный нынче розыгрыш от нигилистов?
— Нет, это модный метод терапии от хандры, — осторожно начал виноватый Джималди, собирая со стола. — Человек, знает ли, такое существо ленивое и слабодушное, любящее плакаться на жизнь. И что интересно, чем ему легче, тем больше терзается. Вот придумает, что нынче зима долгая: сидит мается —когда ж весна? Дождался — ах, капель слишком звонкая, сяду-ка, ещё пострадаю.
Соседка плохо слушала его. Не спросила — выдохнула утвердительно, выдавливая из себя страшную догадку:
— Это с вами было...
Я был благодарен за дрогнувший голос.
— И с ними. Их вернули, нас — нет, — завистливо дрогнул и Джималди. — Извините, Лариса Васильевна, вы ведь и не знаете, с нами опасно иметь дело. Мы, как ржавая граната. Молчим, молчим... и взрываемся вдруг.
Друга стало жалко, простил ему всё и враз, но провожать не пошёл, чтобы не расслаблялся. Сидел на кухне, слушая через открытые двери переговор у лифта: «Когда?» — «Завтра. Придёшь?» — «Суббота? Конечно!».

— Смотри, не слиняй куда завтра, — потребовала соседка, вернувшись. Мне показалось, настроенная пострадать за свою Рязань, она даже разочаровалась, оттого что всё так быстро и «бескровно» закончилось. Забыла о своих сорока, стала преображаться, вновь вживляясь в давно привычную личину цехового мастера ОТК:
— А ещё по мебельным не хожено-не отстояно. И почему я тебя, растяпу, не надоумила устроить фиктивный брак? Прописал — выписал. Тысчонку в зубы. Такса.

Не любила лимита Москву, выжимающую из неё все рабочие соки, ненавидела москвичей за их же презрение к себе, но место под столичным солнцем стремилась занять любыми способами.
Искренне убежденная, что я по глупости и лености упустил квартиру, соседка других вариантов и не допускала. Я же был далёк от подобной мещанской возни, которая велась на низовом от меня уровне. Жениться, и уж тем более из-за квартиры, и не думал. Был чист, горд собой, что не позволяю себе опуститься до подобной мелкотравчатой суеты.
Не удержалась Лариса Васильевна назавтра, пожаловалась и Фоме, пришедшему вместе с Джималди помочь с погрузкой немалого соседского имущества:
— Повезло ведь рохле, так подфартило, так подфартило. Жил бы — кум королю. Весь дом на него пальцем показывает. Твой-то как? — озаботилась она о Джималди, но сама себя и успокоила, — ой, за него-то не печалюсь, он мальчик основательный. Мой-то и не проснулся, соня. Зря ль говорят: счастье придёт и на печи найдёт.
— Ну да, у кого счастье поведётся, у того и петух несётся, — рассмешил всех Фома, распоряжавшийся погрузкой. — Допрыгался, — шепнул он, указывая на друга. — Участковый елозит. И какие-то мутные, хрен пойми кто. Следят будто. Как бы не допрыгался, как бы не взяли. Да не дёргайся ты! Перестал вроде как. Глаз не спускаю. Чё не заходишь? Тут не дуться, выручать надо.

Теперь-то знаю, неважным я был другом, но, кажется, — неплохим соседом. Разревелась Лариса Васильевна, прощаясь со мной. Расплакалась и дочка, прижимаясь к матери, расчувствовался и Григорий —безобидный увалень. Счастлив был только наш школьник, получивший от меня красную купюру с ликом Ленина.
— Ты-ы-ы… Эта-а-а… — жарко дышала соседка в ухо, уперев меня носом к широкой броши на груди. — Ну, ты прости, если чё. Не поминай, так сказать...
Нечто иное, чем обычные прощальные слова, некие иные, заискивающие, просительные оттенки были в её голосе, но я как-то не обратил внимания. Стоял возбуждённый и растроганный, держа в руках цветочный горшочек, из которого упрямо тянулся к жизни одинокий, но уже крепкий стебелёк розы. Такой же подарок достался и Джималди.
— Для вас и растила, берегите, — радовалась соседка произведённому эффекту. — И себя берегите, мальчики.
С тем и уехала. Честно сказать, хоть и выдал я вслед отъезжавшему грузовику известное булгаковское изречение, взгрустнулось нам с Джималди сильно.
А насколько квартирный вопрос испортил москвичей, узнал я много позже.
Изменено: veresk - 29.12.2014 14:19:59
 
***
Никто после переезда соседки не спешил занимать пустующую половину квартиры. Никто не пришёл и со смотровым листом. И прокоролевал я один на всё пространство аж полгода, сразу же прочувствовав, что была-таки Лариса Васильевна права. Согласитесь, при всей своей щепетильности можно же было сделать минимум усилий, чтобы заиметь собственное королевство. Но комната уже перешла в ведение профкома цеха, где работали соседи. Надо было суетиться задолго до их выписки.
Джималди, раз пришедши на примирение, больше не показывался. Множество книг его, которые он почему-то у меня и хранил, постоянно пополняя их, пылилось бесхозно. Друга не хватало. Посматривал на далёкий свет в окне, но форс держал. Горит и ладно.

Новая соседка Маша, одинокая, робкая девушка, оказалась болезненно чистоплотной, усердно драила запущенную мной и Ларисой Васильевной квартиру. Меня подчёркнуто сторонилась: едва завидев, собирала прелестный носик в испуганно-брезгливые морщинки, бочком-бочком шмыгала к себе и сидела там тихим мышонком. По выходным вообще не показывалась, и я, кляня затворницу, покидал квартиру, чтобы она могла выйти хоть чайник поставить.
Наконец, Маша навела везде стерильную чистоту и устроила ясным субботним вечером новоселье-девичник. Позвали и меня, да разочаровались тут же, обрызганные шампанским.
— Один мужик в компании и тот никакой. И шампанское не умеет открывать, и не пьёт, видите ли!— сощурилась испытующе одна.
— Совсем-совсем? — впилась в меня другая.
— Совсем-совсем.
— И никогда? — удивилась Маша, выказывая при подружках смелость, заговорить со мной.
— Ну, не то чтобы.
Чувствую, не поверили. Сидят, переглядываются.
— Завязал, значит! — нашлась, наконец, ехидным голоском единственно замужняя, потому самая бойкая из подружек Маши. — Или зашился? Дай адресок, мой такой же, непьющий!
Тут-то и выяснилась, слово за слово, вся степень испорченности московского люда.
Лариса Васильевна моя ревмя ревела на квартирных комиссиях, умоляя спасти семью от ирода-соседа, конченого недочеловека, алкаша и наркомана, собирающего каждую ночь кодлы, устраивающего пьяные оргии, споившего вконец и участкового, на которого, тоже рязанского, и оставалась последняя надежда. То, мол, и ко мне приставал... Здесь она в зависимости от ситуации, или захлёбываясь от эмоций и слёз, теряла дар речи, или вовсе падала в обморок. Далее представление продолжала дежурившая за дверьми, как сказали бы нынче, группа поддержки из её подруг. "А тут и дочка подросла-расцвела, — говорили они наперебой, — так ирод и ей проходу не даёт". Спасите, дескать, не Лариску, так дочку её малолетнюю.
Так, хором, и выклянчили квартиру.
Маша с подругами, возбуждённые собственным открытием, продолжали вспоминать новые и новые подробности моих «подвигов», о которых знал весь их цех. Посмеивался и я вместе с ними, начиная понимать, что претенденты на освободившееся помещение, зная, какой монстр-сосед их ожидает, отказывались даже от смотрового листа. Но наступали уже смутные времена, поговаривали, что выделения бесплатных квартир уже не будет. Маша, надо полагать, при очередном распределении свободных комнат,не получив иного предложения, положила себя на заклание.
Как не понять, понимал я прежнюю соседку. Борьба за квартиру было делом всей жизни, самым что ни на есть генеральным сражением каждого москвича и не москвича. Выиграть это сражение считалось венцом личных достижений, смыслом всего существования, а там хоть провались он, этот город.
Понимал я, но подкрадывалось, наползало нечто неприятное, склизкое и накрыло-таки, прищемило сильно. Это сейчас всё вспоминается как забавный анекдот, но в тот вечер расстроился я жутко, покинул развеселившийся и подобревший ко мне дамский коллектив, поплёлся к другу, да и попал в другой переплёт.
Открыл двери подросший уже, весь в отца соседский крепышок Петя.
— Дядя Джима, — тревожно показал он вглубь квартиры, радуясь мне как явлению спасителя.
«Допрыгался! Взяли!» — кольнуло тут же.
— А-а-а, не запылился, пропащий! — не то что без привычного дружелюбия, даже агрессивно набросился на меня пьяный Фома. — Вот ты и объясни мне, вот на хрена козе баян?
Вообще-то его звали Дмитрий, но носил он прозвище, производное от фамилии.
— Держись, дядя Джима, твой друг пришёл, — пробарабанил двери кухни Петя и отскочил тут же за мою спину, чуть не поймав отцовского пинка. — Не попал, не попал, — веселился он, вызывая отца на поиграть.
Тут же, подпрыгивая от нетерпения, ревниво заслоняя меня и Петю, тянулась к отцу пухлыми ручонками принаряженная маленькая девочка, блымкая снизу огромными мамиными глазками.
— Ну, Джима, ну, миленький! — не обращая на нас внимания, скребла двери кухни Татьяна.
Фома — наставник и покровитель моего друга, ерщистый бугор, на ком держится всё производство, ожидал назначения на должность мастера и прочил своё бригадирское место Джималди. А сейчас заперевего на кухне, требовал взяться за ум. Джималди неубедительно бодренько угрожал уничтожить содержимое соседского холодильника, если его не выпустят без всяких условий.
— Умоляю, только не трогай сало, Татарин! — невесело смеялся Фома.
— Ну и ладно, ну решил ты ехать, ну и ехай себе. Но сделай это по-людски, — была более понятна мне Татьяна. — Комнату в Москве можно обменять в любом городе Крыма хоть на отдельную двух-, а подсуетиться — и трёхкомнатную.
— Чему ты его учишь, чему ты его учишь? — злился Фома и на жену, но, как и она, говорил больше для моего слуха. — Пусть он сначала всю квартиру на себя оформит. Двухкомнатную московскую можно выменять хоть на половину этой хренотени.
— Ха-ха-ха-ха-ха блоха! — выдавал Джималди, безбожно, против обыкновения, фальшивя, и это легкомысленное «ха-ха» звучало почти издевательски.
— Вот видишь, вот фиг ли, а? — призывал меня Фома в свидетели невменяемости Джималди, резонно полагая, что я на его стороне.
Я пробрался к двери кухни:
— Что, Джима, мостик?
— Гребешки, — отозвался он.
— Что? Что ты гонишь, что ты льёшь мимо формы, раз-з-зява? — взбесился Фома. — Сам протюкал квартиру, так втельмяшь придурку упёртому, чтобы прописал хоть негру занзибарскую, но забил за собой всю площадь.
— Ну, действительно, ну, миленький, всё так удачно складывается, — переживала Татьяна, оттаскивая девочку из-под ног Фомы.
— Ми-иленький! — дразня и перебивая жену, терзался Фома. — Идиё-о-от он, твой миленький. Идиот, хоть тресни.
Я не узнавал обычно сдержанного, солидного, даже немного наигранно важного Фому, выделявшегося притягательной силой уверенного в себе и в жизни человека. Не интеллект, не начитанность и образованность, к чему мы с другом стремились, не внешний лоск, так привлекающий вначале, делали человека. А тот несгибаемый внутренний кремень-стержень, за которым чувствуется личность.
— Джи-и-ма! Потерпи полгодика, как раз успеешь всё оформить, — жалась к двери Татьяна. — Мы уже первые на очереди.
— Да ну! — обрадовался я за них.
— А чё, застолбил! — рад был отвлечься и Фома. — Пошухарил, правда, воткнул стакан для храбрости, но и им воткнул. Крысам партейным.
— Ди-и-ма! — испугалась Татьяна.
— Что Дима, что Дима! — огрызнулся Фома и повернулся ко мне всё больше распаляясь. — А чё! Сказал, как есть. Детей, говорю, хочу. А как их сделаешь, если здесь ни вздохнуть, ни пукнуть? В ванной, блин, а где ещё, кричу, запираемся. Тесно, блин, неудобняк, кричу. Корячишься, корячишься — не пухнет жена. Да что ты мнёшься, как девица, слушай сюда! Дальше всё происходило. Кто, кричу, из вас в ванной строгал детей? Научите, люди добрые, поделитесь, товарищи коммунисты, производственным опытом.
— Так и сказал? — не поверил я, смеясь.
Смеялся и Джималди на кухне, смеялась и несмышлёная ещё девочка, радуясь, что отец, наконец, перестал сердиться, и всё тянула к нему ручонки. Лишь Петя потупился стыдливо и отошёл вглубь коридора.
— Во-о-от. Прикинулся чудиком, но запхнул им шайбу!
— А смеху было, вся комиссия попадала, — разбавляя чрезмерный натурализм мужа, сказала смущенная Татьяна. — Так что первые теперь! Через полгода и будет.
— Засмеёшься тут. Оказывается, все всё знают. Оказывается, вся страна в ванной отлита. Смех смехом, ну-к, подите ко мне. — Фома опустился на колени, привлекая к себе детей. — Смотри, смотри сюда,— показывал он глазами на свободное пространство в обхвате рук, — видишь, видишь, какая пустота. Усадка пошла при остывании отливки. Вот так возьмёшь их! Руки в пустоте. А от рук вот сюда отдаёт, прямо в душу. Мне бы туда ещё двоих-троих воткнуть.
— Ну ты, жеребец! — воспротивилась Татьяна.
— Ха-ха-ха-ха-ха блоха… — напомнил о себе Джималди.
Фома резко крутнулся в тесном предбаннике кухни, повёл в бессилии головой, поймал мой взгляд.
— Пойдём, вздрогнем, тут видишь, что творится! — Но отторг меня недобро: — Да ну тебя тоже, совсем! Ещё один умняк! Что мне, пойти в одну харю выжрать? Столько лет, столько лет отмантулить по горячей сетке. Взбрендило же, а! Уехать, а!
Собрался было уйти, но упёрся в последней надежде вплотную к двери и пробасил примирительно:
— Ладно, Татарин! Забудь. Слышь, чистюля хренов? Тут такая беда, эта жизнь. Забили на нас все, на быдло, на шлак от выплавки. Так забей и ты на эту мутоту, а. Хочешь быть честненьким? Будь честным со мной, Таню не подведи и её, — Фома взял, наконец, на руки девочку. — Вон, друга не обмани.
— А меня, а меня? Так не честно, — стал подпрыгивать Петя.
— И тебя, мой мальчик, и тебя. — Фома привлёк к себе сына, сунул лицо в его волосы, вдыхая родное и опять прильнул к двери: — Пойми, Татарин, все знают, что у тебя лазейка образовалась и ничего не могут поделать. Закон — дышло, да прореха вышла. Так не будь идиот. Думаешь, благодарить будут профкомовские дурики? Они сами же и скажут что?
— Идиёть, — рассмеялась девочка.
— Ах! — Татьяна забрала к себе дочку.
Расстроенный вконец Фома сник, прошёл к себе и тихо притворил дверь.
— А мы тут отмечали, гости только разошлись. Напоили его, думали, сговорчивей станет. Нет. Уезжаю и всё тут, — переживая теперь и за мужа, чуть не плакала Татьяна. Отстранилась, повела усталым взглядом, мол, выпускай уж.
— «Милей родного брата она ему была. Ха-ха-ха-ха-ха, блоха!» — бодренько попытался выдать красный Джималди, но сконфузился ещё больше, улыбнулся по-идиотски, боясь смотреть и на меня, и на соседку. Поскрёбся несмело к Фоме, но получив с той стороны двери стакан вдребезги, обиженным, несправедливо отшлёпанным ребёнком пробрался к себе.
— Поговори хоть ты с ним! — взмолилась Татьяна.
"Мне бы таких соседей" — сокрушался я. Наверное, в такие минуты и закладывается в душе то неосознанное светлое и доброе, что возвращается и возвращается потом благодарной памятью.
Изменено: veresk - 29.12.2014 14:28:35
 
***
Остаткам крымских татар, тем, кому удалось выжить, путь в Крым был заказан даже после смерти Сталина. Почти все ссыльные народы вернул Хрущёв, но не татар крымских. С них лишь сняли надзор спецкомендатуры.
Тихий ропот крымских татар нарастал, нарастал и однажды вылился в открытое противостояние, в связи с чем ещё один украинский дядечка вынужден был уравнять их с правами остальных народов. Они могли даже переехать на жительство в Крым, но как-то нехитро, но верно всё было обустроено, что зацепиться там удавалось лишь считанным единицам.
Не пускали крымских татар в Крым и всё тут. С негласными предписаниями на этот счёт были знакомы руководители паспортных столов, отделов кадров и те, кому надо ещё. Крым, по прихоти хитро-мудро закрученного Хрущёва ставший вдруг украинским, эти самые украинские дядечки пытались сохранить чистым от коренного населения.
Не до лукавых интриг было татарам. Они жаждали хотя бы быть похороненными на своей земле. Умирали старики с этой надеждой, рождались и вырастали дети, вскормлённые этой надеждой. Тщетно.
Страна знать не знала о мышиной возне с татарами, жила себе до поры в дружбе народов, строила счастливое будущее. Стремилась погреть косточки на теплые крымские берега, объедалась одичавшим дармовыми фруктами, заполняла вокзалы, давилась у касс, вовсе не замечая неприметных серых дядечек, выцеживающих цепким взглядом не званых на крымскую землю крымских татар.
Не унимались татары. Терпеливо, всё настырнее из года в год, выстраивали борьбу за возвращение. Что-то рассчитывали, вынюхивали, выгадывали, искали щель-расщелинку, пылинку-соломинку. Лишь бы ухватиться, зацепиться. Тщетно. Но тщета эта не убивала надежду. Вскармливали себя иллюзиями и опять бились головой о стену.
Но свалились вдруг на страну перестроечные страдания нового лидера, явился чуть позже и другой деятель. До времени, когда тасовали большие дядечки, неумехи-шулера, свой русский крым-мрым, как карты игральные, и вскоре как-то тихо-ползуче профукали его, оставалось совсем немного. Я ли им судья? Народ русский. История всероссийская.
А у вычеркнутых из жизни татар, свой Къырым. У каждого, кто выжил свой любимый мостик, свои Гребешки. Какие метки-зарубки ещё удерживала зыбкая память из дальней дали пятого десятилетия? Чем жили они все эти годы?
А там, в том далёком краю, опять чужие дядечки делили чужую землю.

Не к тёплому солнышку рвался ежегодно и мой друг, как вызнал я позже. Гораздо позже. Рахметовым обзывал его, никак не подозревая, что он в революционеры не играл, а занимался этим тяжко, рутинно, упрямо, изо дня в день. В замалчиваемой властями, всё обостряющейся борьбе крымских татар, оказался мой Джималди, московский связной, не из последних удальцов.
Не о потере квартиры в столице переживал друг, он никак не мог выписаться из неё. Паспортисты требовали какую-то справку, по которой на новом месте обязались бы прописать его, а Джималди не смел даже назвать это новое место.
— Нельзя упускать единственный в жизни шанс. Пока можно, пока есть хоть какая-то зацепка. А там, кто знает, как там дальше сложится, куда повернёт, — торопился Джималди в тот памятный вечер. —Так неловко, он же, как отец. Бедный, с ребёнком на руках просил, — переживал о Фоме. —А что делать? Колотит всего, каждый час считаю. Перед Татьянушкой, видит Аллах, лёг бы под ноги её, пусть наступит. Но что им сказать, как объяснить? Ты-то должен понимать!
— Но зачем выписываться в никуда, — недоумевал и я, — к чему эти ненужные жертвы? Ты же станешь никто без прописки.
— А я и есть никто! Пойми, я и останусь никто, если не обрушить к чёрту все мосты-мостики, не обрезать все концы, не обрубить всё так, чтобы не было никакой гаденькой мыслишки, что есть где-то свой уголок-закуток. Чтобы не точил никакой гнусный червячок соблазном вернуться в свою скорлупку. Пойми ты, ну кто поймёт, если не ты? Я там уже. Давно там. Всю жизнь там…
Выключил зачем-то свет, высунул лицо на улицу, вылавливая свежесть ночи, долго всматриваясь в темень двора и плюхнулся нервно на кресло.
— Надо прежде самому себе вбить в голову, вдолбить в собственную бошку, что нет назад хода. Кончились игры. Не в кровь будет драчка. На жизнь. «Надо решительно действовать, потом будет поздно. Надо иметь смелость брать на себя ответственность и прокладывать пути. Такой момент больше не повторится», — выставляя вперёд задиристый подбородок, с брезгливой издёвкой процитировал чьи-то слова. Вскочил пружинисто, включил свет и стал с неудержимой решительностью ходить от окна к двери, тесня собой комнату: — Не люблю темень! Пришёл и наш момент. Другого шанса — умри, не будет! Надо готовить пространство, чтобы набиться всем юртом. Надо пролезть хором, пробуриться буром, встать стеной— стреляйте! Не повезут же хоронить в Узбекию.
Переживал Джималди, но засиял вдруг ребячески-мечтательно жмуря глаза и, не умея от удовольствия унять свое состояние, залился тихим счастливым смехом:
— Так жить теперь хочется-а-а. Всё время хочется жить. Никогда так не было, вот знаю, чувствую, что прорвёмся. Не могу нарадоваться. Знаешь, жалко засыпать стало, хочется всё время быть в сознании. Дня не хватает насчастливиться. Ночей стал бояться.

Вскоре позвонил Фома. Бросил, как рявкнул: «Зайди-и!» Через недовольство к Джималди он и ко мне стал относиться с недоверием.
Прибежал, чувствуя неладное:
— Ну!
— Гну! Друх, друх! Ни тебе здравствуй-до свидания. Литейщик, называется. Сбежал твой друх.
Накричался, выпуская пар, и замолк Фома.
Прошли в комнату. Нехитрое, как и у меня, холостяцкое хозяйство. Шкаф, диван, два кресла, журнальный столик, книжные полки, проигрыватель, пластинки, мной подаренная гитара. Всё как при Джималди, только его нет.
— Нам всё оставил, — Фома кивнул на записку на столе. — Вон твоя доля на креслах.
Кресла до самого верха спинок завалены книгами. Ахматова, Бёрнс, Хайям... Сборник стихов ЭндреАди в ярко-оранжевом переплёте, как самый заметный, лежал отдельно на журнальном столике.
— Хочешь, возьми что из мебели.
Я молчал. Молчала Татьяна. Не терпящий сантиментов Фома пытался говорить:
— А я там отгулы проставляю… Кадровичкам выставил, чтоб не отпускали, так он... так он даже за бегунком не явился.
Тринкнул неумело по струнам, быстро накрыл их ладонью, стукнув деку. Виновато оглянулся, вслушиваясь в гулкое укание из чёрной пустоты округлого зева гитары. За стеной заплакала девочка. В проёме двери робкой тенью показался Петя. Они были какие-то пришибленные, притихшие, соседи Джималди. И им не хватало солнечной улыбки моего друга.
Татьяна придвинула ко мне томик Ади, быстро спрятала пальчик в нервный кулачок. Пошла. На пороге прижала к себе Петю, будто накрыла оберегающим крылом. Обернулась, показывая на голый мертвенно согнувшийся стебелёк розы. Памятный горшочек был сплошь осыпан ещё зелёненькими листочками.
— За три дня? Так не бывает, — блеснули страдающие бабьи глаза. — Так нельзя.

Джималди остался верен себе, то есть, Волошину. Вывел на обложке томика Ади торопливой рукой:

Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далекий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
Жизнь прекрасна!

Последнюю строчку он приписал от себя, как расписался.
Даже не попрощался. Не написал потом, не позвонил.
Ещё пытался злиться и злобой на друга лелеял надежду: вот заявится, мечтал, руки не подам, плюнув рожу его татарскую. Не заявился.
Год прошёл. Другой. Не заявился.
Сам поехал.
Стояли татары стеной...

Иной раз кажется, не было и нет у меня друзей. Кажется, был у меня в жизни один-единственный друг. Кажется, оберегаю сердце от усадки при остывании. Не пускаю туда никого, чтобы не было больше пустот.
Стараюсь не бывать в наших местах: недавно заметил — не стало лестницы Джималди. Построили правильные люди правильную лестницу. Переименовали правильные люди и кинотеатр «Литва». Всё шагает куда-то обгаженный птицами, забытый всеми, упрямый Ганди.
Не ожидал. Так обидно. Не ожидал, что забудется, сотрётся из памяти лицо его. Иной раз думается,не причудилось ли всё стародавней небылью от избытка воспалённой фантазии? Но явится вдруг сам,брызнет улыбкой солнца: я есть, я был.
Изменено: veresk - 29.12.2014 14:46:00
 
***
А Фома, помнится, только на третий год, как и положено по известной поговорке, получил обещанную квартиру. Позвонил: «Завтра!»
— Явился, — лишь бросил наутро, всё ещё недовольный мной.
Вся бригада Фомы в сборе. Цеховые друзья моего друга, такие же ладные, крепкие ребята. В моей помощи и нужды нет. Но позвонил ведь. Не забыл. Проверка на вшивость? Или цеплялись они с Татьяной за меня — за мостик с Джималди?
Доупаковывали, спускали, грузили. Привычная суматоха. Привычное
беспокойство хозяйки о хрустале. Привычная истерика хозяйки по исчезнувшей от обилия
незнакомых людей кошке.
О Джималди ни слова.
Присели на дорожку. Прямо на улице. Сняли сетку и соорудили в центре волейбольной площадки. Стол. Большой. Раздвижной. Стулья. Закусь. Всё солнцем залито. Налито. Во главе стола Фома с Татьяной. Хозяйка вся в белом — успела быстро переодеться к столу. Расцвела, похорошела, помолодела от своего счастья. Бригада засматривается. Хозяин всё сечёт. Доволен.
Впереди новая жизнь. Есть что сказать новосёлам, есть за что выпить. Расстарался щедрый Фома: всем выставил — своим, не своим. Да и кто здесь был не свой? Кто сказал, кто пустил по миру небыль о тяжкой жизни в коммунальных квартирах в беспросветной вражде?
На коленях у Фомы дочка тянется взяться ладошками за щёки отца. Петя вертится неспокойно на одном стуле с матерью. Кошка. Сама нашлась, прилезла незаметно и приластилась к хозяйкиной ножке. Радости…
«Поди, сядь к кому-нибудь на колени», — отослала Татьяна сына, пачкая себя лапками кошки.
Петя пришёл ко мне. Лестно…
Слащавая картинка, скажет кто-то с высоты сегодняшнего дня.
Но так было.
Мы так жили, чёрт нас всех возьми.
Сидим, кому стул достался. Стоим. Молчим. Татьяна стала посматривать на мужа. Фома. Фомин Дмитрий Петрович. На сию минуту он — самый главный на всю округу. Соль земли. Тёртый, честный, чистый и такой свой... Такие выручают. Такие выносят.
Сидит. Не торопится. Вглядывается в лица.
Заёрзал. Встал. Сгрёб стакан. Поднял меня строгим взглядом:
— Пишет хоть?
И сверлит, как всегда, глаза в глаза, всё так же строго, важно. Эх, Фома! Повзрослел я быстро, Фома. Уже не застанешь меня врасплох, ты и научил держать взгляд. Боязно только скосить глаза на светлым пятном застывшее, выжидающее лицо Татьяны. Только не сегодня, Татьянушка. Пусть этот день останется твоим днем. Твоим счастливым днём. За тебя, за твои слёзы, которые сегодня не состоятся, видит Аллах, лёг бы под ноги твои — наступи!
Не дрогнет мой взгляд, не выдаст сердце предательским стуком, что нет его.
Не-тю-ти.
Тогда ещё, в ночь прибытия, размазали по симферопольскому асфальту. Самосвалом. Несчастный случай.
— Пишет, — сказал.
— Ну, за Татарина!

Татьяна долго не отпускала ладоней с моих щек, всё в глаза смотрела. Ну, что ты там высматриваешь, что выпрашиваешь? Пусто там. Ты ведь и тогда знала, когда показывала пальчиком на стебелёк розы.
Обманешь ли женщину, если она сама не решила обмануться, если она сама не решила оставить себе капелёчку надежды?
Не со мной они прощались — с Джималди.
Фома, отстраняя жену, обнял так, что раздавил всего.
Аж вскрикнул.

2009 г.
Изменено: veresk - 29.12.2014 14:48:28
 
Читатель, знакомый с творчеством Берекета, непременно узнал почерк, стиль писателя, ещё раз окунулся в мир мастера, удивляющего необыкновенным тактом, тонкой наблюдательностью, состраданием к боли ближнего, немногословными, но глубокими раздумьями о судьбах народов.

А для тех, кто не читал раньше, даю ссылку:
http://www.elbrusoid.org/forum/forum4/topic24258/
Изменено: veresk - 29.12.2014 07:20:11
 
Место для рецензии (veresk)
Изменено: veresk - 29.12.2014 06:42:54
 
 
понравился рассказ. и грустный, и светлый..


Цитата
veresk пишет:
— Да будет вам известно, что всё, к чему вы тут примазываетесь, всё это развлечение, но не культура. Культура настоящая — это то, что в душе твоей, в сознании, если прочувствовал ту среду, где родился, перенял и сохранил традиции, обычаи свои. Если они у тебя в душе, в крови...

интересная мысль. неоднозначная, но важная)
 
Берекет иги зат джазгъанды. Кърым татарлыны юсю бла сюргюннге тюшген халкъланы фаджияларын кёргюзталгъанды, аны бла бирге тюз ишчи адамланы юй-кюн болалмай кюрешгенлерин да.

Москвагъа кюн ууата келмегендиле Берекет кёргюзген адамла - джашауну къыйынлыгъы келтиргенди аланы бери. Мадар табсала, бири да кетмез эди джуртларындан, эллеринден. Алай а, кърым татарлыланы джазыулары артыкъ да къыйынды.

Бу гитче повестьде джашауну кёб къаты кёрюннгенди. Джети къатлыды Берекетни чыгъармасы.

Бу хапар журналлада, Москвада, Кърымда да басмаланыргъа, башха тиллеге да кёчюрюлюрге тыйыншлыды.

Берекет фахмулу джазыучу болгъаны бла къалмай, джаш къаламчылагъа эс бёлгени да эсибиздеди.

Джаша, Берекет, джаз Берекет, джазгъанларынгы да китаб этиб чыгъарлыкъ болурса.

Джангы Джыл джангы чыгъармаларынг бла да къууандырырса деб ышанабыз.
Аллах къууанчдан айырмасын барыбызны да.

2015-чи джыл - Эресейде Адабиятны джылы, КъЧРде уа Ана тилни да. Огъур бла келсин.
 
Здравствуй, janet.
Спасибо, что вчитывалась. Выцепила цитату.
Выставлю и я цитату от тебя, на которую натолкнулся на форуме месяца три, кажется, назад:
"Бесы еще не читала, а вот Идиот подходит больше, чем Преступление и наказание, на мой взгляд. мне именно после Преступления, ничего читать не хотелось. перебор с отрицательными эмоциями. А Идиот не смотря на финал, с очень светлым содержанием. Но главный плюс - это герой, такой отличный от сегодняшних сильных, волевых, самоуверенных суперменов... князь Мышкин - трогательный, наивный, доверчивый, всем своим существом говорящий, что не обязательно быть суперменом, чтоб стать героем нашего времени. что один в поле может быть воином, но или по крайней мере, может попытаться им стать..."
Я был и удивлён и тронут не только совпадением своего видения, но и тем что отчасти и эти мысли пытался передать в рассказе, одним из вариантов названия которого долгое время оставался "Идиот".
Кстати, кстати. Билмегеннге кёрмегиз Далила бла сен. Читал с удовольствием и не только ваши творения в теме "Кафе "На краю мечты". Какой же он умница и молодец, этот АВТОР. Как ему удалось суметь всех вас раскрутить на писательство? Ведь писать - это всё равно что обнажить себя, выставить душу на обозрение. Жаль только, сотворив несотворимое, Автор и Вопросег увели тему в сторону от писательства. Кажется, они сами недооценили того, чего добились.
 
Салам, Сабр.
Айтырымы теренлигин, асыры бек теренге джашырыб къойгъан болурмамы, деб сагъышлы болуб турама.
Сёз ючюн, кетген ёмюрню джыйырманчы джылларында Кърымны чуут республика этебиз деб, властны къолгъа алыб, кишини кеслерине тенг этмеин къалгъан чуут камиссарла, кърым татарлагъа къаллай бир къыйынлыкъ келтирдиле. Кърымчыланы тамадаларын Вели Ибрагимовну, аны тёгерегинде адамланы, зорлукъ бла башсыз этдиле. Къыркъ миннге джуукъ кърым татарланы кулак деб Кърымдан джокъ этдиле. Ол затланы юсюнден менде къуру бир полуфразачыкъ джазылгъанды, билген биледи, билмеген излерик да тюлдю дегенча: "Раз пригнали к нам ростовщиков от земли отученных. Разбежались..."


Къазауатны арасында уа Розенберг Америкадан, Лурье бизден, алагъа къошулуб Михоэлс, тюб этдиле кърымчыларыбызны Кърымдан.
Хапарны джазылгъаныны эм биринчи чурумы: соруу сорургъа, соруу кёлтютюрге - бизлеге таякъ джетгени да ма быланы дыгаласларындан болурму, терен къазыб къарасакъ? Къуру Кърымгъа кёз салмагъандыла была ол заманда, чуут-хазар тамырларыны джерлерин эсде тута.
Дунияны болгъан болмагъанда къыйынлыгъын сынагъан чуут халкъгъа джан аурутмай не этериксе? Алай а, аланы ол заманда тамадалары кеслерин обустроить этер ючюн, башха халкъланы аяусуз, ачы теплегенлери, къуру сеирсиндириб къоймайды.
Изменено: Берекет - 06.01.2015 11:16:01
 
Берекет къарнашым,

айтырынгы таб айтханса. Андан ачыкъ этерге джарарыкъ тюлдю, адамла тели тюлдюле - аз айтсанг да, кёб ангылайдыла. Ты очень хорошую вещь написал. с любовью к людям труда, с уважением ко всем народам, с особым состраданием к крымским татарам.
Тюзюн айтсам, джазгъанларынгы джарашдырыб бир энчи китаб этиб чыгъарыргъа керексе - заман да, мадар да табыб. Ары дери уа журналлада ("Дружба народов" дегенча) басмалана турсанг да, иги боллукъ эди - кесинге да, барыбызгъа да. Алай болса да, кесинги бир муратларынг болур.
 
Цитата
veresk пишет:
Иной раз кажется, не было и нет у меня друзей. Кажется, был у меня в жизни один-единственный друг. Кажется, оберегаю сердце от усадки при остывании. Не пускаю туда никого, чтобы не было больше пустот.
Стараюсь не бывать в наших местах: недавно заметил — не стало лестницы Джималди. Построили правильные люди правильную лестницу. Переименовали правильные люди и кинотеатр «Литва». Всё шагает куда-то обгаженный птицами, забытый всеми, упрямый Ганди.
Не ожидал. Так обидно. Не ожидал, что забудется, сотрётся из памяти лицо его. Иной раз думается,не причудилось ли всё стародавней небылью от избытка воспалённой фантазии? Но явится вдруг сам,брызнет улыбкой солнца: я есть, я был.
такая печаль...о прошлом...о юности...
о не случившемся возвращении на Родину...о безмерной печали...о не случившемся *обретении Эдема*...
слава Всевышнему,что мы смогли вернуться домой...мы можем сами выбирать,где жить...

з.ы. перечитываю стихи давно забытого Волошина...
Как хорошо проснуться на рассвете,
Глядеть на мир, за птицами следить
И знать, что выше счастья жить на свете
На свете ничего не может быть...©
 
Прочла... И еще раз... А теперь не могу уйти от этих мыслей, от этой боли, не моей или и моей тоже? Вернее так, не пережитой мною, но всё равно моей, оставшейся где- то в подсознании бабушкиным таким любимым голосом, ее натруженными руками, ее мудрыми глазами... Чем старше я становлюсь, тем более моей становится эта боль. Это осталось с нами навсегда, эта их боль, их тоска, их любовь к родной земле. Абсолютно созвучная моим ощущением тональность в этом рассказе, зацепило настолько, что весь день не могу отвлечься. Безусловно талантливо, неравнодушно, неординарно! Автору большое спасибо! Хотелось бы побольше узнать об авторе, о его работах, о том, где с ними можно познакомиться.
А всем нам хочу пожелать, чтобы эта боль не озлобляла нас, не вселяла в нас комплексы, не тормозила в развитии, не приучала жаловаться. Мы же не погибли, а значит, должны стать сильнее.
 
Цитата
Берекет пишет:
одним из вариантов названия которого долгое время оставался "Идиот"
читается.. юноши, живущие нематериальными ценностями, идеями!).. возможно, заметнее это будет для других.. или не с первого впечатления.., для нас на первый план выходит чудовищная несправедливость выселения народов.

Цитата
Берекет пишет:
Ведь писать - это всё равно что обнажить себя, выставить душу на обозрение.

совершенно согласна. не знаю, обращали ли на это внимание профессиональные психологи) но это как общение с бессознательным в человеке) очень увлекает)
вам тоже понравилась игра) мы в нее давно играем, называя по разному... последнее время как-то не до игр, наверное)

справедливости ради надо сказать, что Вопросег к закрытию темы не имеет отношения. она напротив одна из тех, кто все сделает, для того, чтоб и участникам, и читателям было комфортно.
 
Спасибо, Piece of Happiness. Это место в рассказе было чуть более длинным. После того как оно написалось, его надо было и править, и подсократить, но я долго побаивался сюда возвращаться. Не знаю, бывает ли такой эффект у других пишущих, но я, особенно в этом рассказе, во многих его местах, как бы отстранялся от самим написанного, и сам достаточно эмоционально переживал по поводу.
Вот такое моё несколько не скромное признание в благодарность за твоё и не только твоё сопереживание и боль.
За Волошина отдельное спасибо.
 
Да, Krokus. И я чем старше становился, тем больше впитывал в себя эту боль. От неё, действительно, невозможно отделаться и, как очень правильно и тонко подмечено "абсолютно созвучная моим ощущением тональность" оттого, что - это общая, одинаковая боль.
Мне несколько неловко оттого, что я, как израненный жалобщик, который раз трогаю эту тему.
Наверное, мы не столь долго и остро ощущали эту боль, если бы нам не "абы как утёрли слёзы", а провели бы серьёзное исследование, не оставив тёмных пятен, обозначили бы все причины и всех виноватых. Конкретных виноватых. А они были и есть. Не надо кивать на систему вообще, как написал мне лет 6 назад поэт Юрий Бухаров Зощин: "... излюбленный приём: мол, "эта страна такая", что своих всегда "пинает сапожищем". Дескать, с "персоналий" и взятки гладки. Нет уж! Каждый раз в "сапожище" конкретная нога с конкретной фамилией..."
Не поздно, нужно это сделать и теперь. Но кому это сейчас нужно, если не нам? Кому этим заняться, если не нам? Не в мстительном порыве, а ради правды, " чтобы эта боль не озлобляла нас, не вселяла в нас комплексы, не тормозила в развитии, не приучала жаловаться".
 
Я думаю, что об этом нужно говорить, нужно помнить. Старшее поколение и так не забудет никогда, а вот для молодежи эта тема уже становится темным пятном. И мне кажется, что именно художественное воплощение темы депортации даст нужный результат. За скупыми официальными сведениями, статистическими данными, какими бы они ужасающими не были, сложно молодому человеку разглядеть боль, унижение, безысходность, которые испытывали наши близкие. А произведений таких мало, к сожалению.
 
Отличный рассказ, Берекет, с глубоким смыслом и хорошим русским языком! Давно не читал с таким удовольствием писателя-сородича пишущего по-русски. Радует, что Ваша проза «уплотнённо-ёмкая», без «растекания мыслью по древу». Это признак мастера!
Sabr абсолютно прав, и Вам надо публиковаться хотя бы в российских «толстых» журналах. А если (как я тихо подозреваю :) ) у Вас есть еще рассказы, подобные этим двум опубликованным здесь, на форуме, необходимо издать все вместе в виде отдельного сборника.

P.S.
Поскольку кому-то может быть непонятен очень важный посыл и смысл Вашей прекрасной и печальной «новеллы о Джималди», нахожу уместным поместить ниже фрагменты из статьи очень почитаемого мной (и, как я понял, Вами и другими ценителями Вашего творчества) великолепного русского поэта и настоящего гражданина своей страны — Максимилиана Волошина. Думаю, живи Волошин в наши дни, он оценил бы по достоинству Ваш рассказ.
Из текста Волошина видно, что трагические события в жизни братского крымско-татарского народа, продолжаются уже даже не одно столетие, а в середине двадцатого века произошло одно из самых кровавых — сталинская депортация. Это все еще кровоточащая рана для крымских татар, как и для нашего народа. Как и для всех остальных народов СССР, в отношении которых было совершено подобное злодеяние. И очень печально, что в наши дни, уже даже некоторые наши сородичи воспринимают разговоры о депортации и ее последствиях как нечто подобное «фантомной боли» у человека, которому ампутировали конечность. Но это вовсе не фантомная боль. Это в наших сердцах через время и пространство безмолвным эхом отдаются крики, плач и стоны десятков тысяч невинных детей, женщин и стариков, многие из которых по вине подлой сталинской власти даже не удостоились того, чтобы быть захороненными по положенному обычаю и обряду. Мы не можем этого забыть, а если забудем — то перестанем быть людьми!

МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН
«Культура, искусство, памятники Крыма»

(из статьи в путеводителе «КРЫМ» под общ. ред. д-ра И.М.Саркизова-Серазини. 1925., С. 126-148.)
фрагменты

«...Монгольское население оказывается очень плавким и гибким и быстро принимает в себя и кровь и культуры местных рас. Греческая и готская кровь совершенно преображают татарство и проникают в него до самой глубины мозговых извилин. Татары дают как бы синтез всей разнообразно-пестрой истории страны. Под просторным и терпимым покровом Ислама расцветает собственная подлинная культура Крыма. Вся страна от Меотийских болот до южного побережья превращается в один сплошной сад: степи цветут фруктовыми деревьями, горы – виноградниками, гавани – фелюками, города журчат фонтанами и бьют в небо белыми минаретами. После беспокойного периода татарства времен Золотой Орды наступает золотой век Гиреев, под высоким покровом великолепной, могущественной и культурной Турции времен Сулейманов , Селимов и Ахметов. Никогда – ни раньше, ни позже, – эта земля, эти холмы и горы и равнины, эти заливы и плоскогорья не переживали такого вольного растительного цветения, такого мирного и глубокого счастья. Но в XVIII веке Дикое Поле затопляет Крым новой волной варваров. На этот раз это более серьезно и длительно, так как эти варвары – русские, за их спиной не зыбкие и текучие воды кочевого народа, а тяжелые фундаменты Санкт-Петербургской империи. Времена и точки зрения меняются: для Киевской Руси татары были,конечно, Диким Полем, а Крымское ханство было для Москвы грозным разбойничьим гнездом, донимавшим его неожиданными набегами. Но для турок – наследников Византии – и для царства Гиреев, уже воспринявших и кровью и духом все сложное наследство Крыма с его греческими, готскими и итальянскими рудами, конечно, русские были только новым взмывом Дикого Поля. И держат они себя так, как обычно держали себя пришельцы с Дикого Поля: жестоко и разрушительно. Еще с первой половины XVIII века, с походов Миниха и Ласси, начинается истребление огнем и мечом крымских садов и селений. После присоединения, при Екатерине, Крым, отрезанный от Средиземного моря, без ключей от Босфора, вдали от всяких торговых путей, задыхается на дне глухого мешка.Внешней агонии Крыма соответствует внутренняя. Основа всякого южного хозяйства – вода. Татары и турки были великими мастерами орошения. Они умели уловить самую мелкую струйку почвенной воды, направить ее по глиняным трубам в обширные водоемы, умели использовать разницу температур, дающую выпоты и росы, умели как кровеносной системой оросить сады и виноградники по склонам гор. Ударьте киркой по любому шиферному, совершенно бесплодному скату холма, – вы наткнетесь на обломки гончарных труб: на вершине плоскогорья вы найдете воронки с овальными обточенными камнями, которыми собиралась роса; в любой разросшейся под скалой купе деревьев вы различите одичавшую грушу и выродившуюся виноградную лозу. Это значит, что вся эта пустыня еще сто лет назад была цветущим садом. Весь это Магометов рай уничтожен дочиста. Взамен пышных городов из Тысячи и Одной Ночи, русские построили несколько убогих уездных городов по российским трафаретам и частью из потемкинского романтизма, частью для Екатерининской рекламы назвали их псевдо-классическими именами – Севастополей, Симферополей, Евпаторий. Древняя Готия от Балаклавы до Алустона застроилась непристойными императорскими виллами в стиле железнодорожных буфетов и публичных домов и отелями в стиле императорских дворцов. Этот музей дурного вкуса, претендующий на соперничество с международными европейскими вертепами на Ривьере, очевидно, так и останется в Крыму единственным монументальным памятником "Русской эпохи". Трудно считать приобщением к русской культуре то обстоятельство, что Крым посетило в качестве туристов или путешественников несколько больших русских поэтов, и что сюда приезжали умирать от туберкулеза замечательные писатели. Но то, что земли систематически отнимались у тех, кто любил и умел их обрабатывать, а на их место селились те, кто умел разрушать налаженное; что трудолюбивое и лояльное татарское население было приневолено к ряду трагических эмиграций в Турцию, в благодатном климате всероссийской туберкулезной здравицы поголовно вымирало, – именно, от туберкулеза, – это показатель стиля и характера русского культуртрегерства.

В любом татарине сразу чувствуется тонкая наследственная культурность, но бесконечно хрупкая и неспособная себя отстоять. Полтораста лет грубого имперского владычества над Крымом вырвало у них почву из-под ног, а пустить новые корни они уже не могут, благодаря своему греческому, готскому, итальянскому наследству.

Отношение русских художников к Крыму было отношением туристов, просматривающих прославленные своей живописностью места. Этот тон был дан Пушкиным, и после него, в течение целого столетия поэты и живописцы видели в Крыму только:Волшебный край – очей отрада. И ничего более. Таковы все русские стихи и картины, написанные за XIX век. Все они славят красоты южного берега, и восклицательных знаков в стихах так же много, как в картинах тощих ялтинских кипарисов. Среди этих гостей бывали, несомненно, и очень талантливые, но совершенно не связанные ни с землею, ни с прошлым Крымом, а потому слепые и глухие к той трагической земле, по которой они ступали. За все время своей истории Крым, вероятно, не переживал ни разу такого запустения, как во времена Екатерининского завоевания, и это вина не только русской расы и тяжелой имперской политики, но и его отрезанности от свободных морских путей, от животворящего дыхания Средиземного моря. Вот уже второе столетие, как он задыхается, как рыба, вытащенная на берег...»

Целиком эту статью Максимилиана Волошина можно почитать здесь:
http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0120.shtml
Изменено: Shibizhi fon Purch - 03.01.2015 00:33:03
 
Берекет,...Наверное, мы не столь долго и остро ощущали эту боль, если бы нам не "абы как утёрли слёзы", а провели бы серьёзное исследование, не оставив тёмных пятен, обозначили бы все причины и всех виноватых. Конкретных виноватых. А они были и есть. Не надо кивать на систему вообще, как написал мне лет 6 назад поэт Юрий Бухаров Зощин: "... излюбленный приём: мол, "эта страна такая", что своих всегда "пинает сапожищем". Дескать, с "персоналий" и взятки гладки. Нет уж! Каждый раз в "сапожище" конкретная нога с конкретной фамилией..."
Не поздно, нужно это сделать и теперь. Но кому это сейчас нужно, если не нам? Кому этим заняться, если не нам? Не в мстительном порыве, а ради правды, " чтобы эта боль не озлобляла нас, не вселяла в нас комплексы, не тормозила в развитии, не приучала жаловаться".



Вашими устами мёд бы пить...Но вот эта тёмная силища ох как не хочет избавиться от пятен.Тёмных,коричневых,кровавых...Конкретные виноватые давно пустили корни.И они берегут эту темень.Готовы огрызнуться,залить кровью тех, кто будет настойчив в том,"что нужно делать". Но делать нужно.Ради правды,ради будущего...
 
Krokus
Первый порыв - не согласится с тем, что для молодёжи эта тема уже становится тёмным пятном. Но закусил удила, ведь проживая всё время в Москве, я сужу только по московско-эльбовской молодёжи. Вот и Shibizhi fon Purch вторит не мне.
Ещё раз благодарю за отзыв. Признаться, первый отзыв читался как не написанный текст в рассказе. Может и написал бы о "их боли, их тоске, их любви к родной земле", если не была заложена изначально описательность без оценочности.
 
Ну вот, Shibizhi fon Purch, встречаемся уже второй раз на Волошине.
Признайтесь, вы и не предполагали, как попали в точку, предложив мне однажды обратить внимание на 2 стиха Волошина. Кажется, это было в теме о творчестве Шахризы Богатырёвой. Я помню, как в ответ в один присест разродился многословно.

Благодарю за столь умело подобранные и, я бы уточнил, столь догадливо выставленные, фрагменты из статьи Волошина. Они не то что просто уместны, они даже необходимы и очень к месту здесь, органично вплетаясь в текст рассказа, и что самое для меня важное, дополняя те некоторые детали, которые я поубирал, ради пресловутой краткости.

Мысли о фантомной боли слишком кощунственны, чтобы быть правдой. Остаётся предположить, что молодой человек не сумел отказаться от соблазна красиво-эффектно сказать, против собственной правды. С ними так бывает изредка, что простительно.

Спасибо, Shibizhi fon Purch. Приятна высокая оценка текста человеком, в котором всегда заинтригованно чувствую, как минимум околотворческое начало.
 
 
Салам алейкум, Sautulu.
Читая отзыв, могу только ещё раз задаться вопросом, кому этим заняться, если не нам?
В рассказе наш главный герой и занимается этим, кроме всего прочего. Учится на архивном, не вылезает из архивов, дружит-шушукается с тамошними тетками. Собирает по крохам сведения, общаясь даже с преподавателями другого главного героя. Его настырность и упрямство дают плоды: он знает имена "героев" и даже цитирует их, хоть и с брезгливостью.
Это те сведения, которые стали приоткрываться нам только в этом веке, но тут же были захлопнуты. Кем? Зачем?

Я, после протестов читателей против возможного трагического конца первого рассказа, пытался убрать трагический конец и из этого рассказа или, на худой конец, завершить рассказ на, отмеченных Piece of Happiness абзацах, мол не стало мостика Джималди и пр. Т. е. была попытка оставить "капелёчку надежды".
Но наш герой не только на слишком многое был готов и был "настойчив в том,"что нужно делать", но и, скажем так, слишком много знал. Он был обречён.
Изменено: Берекет - 06.01.2015 11:17:32
 
Къучагъым бла бир исси сюймеклик саламым ,Багъалы Эльбачыларым! :ухх:

Прочитала.... и не1раз !!!.

Написано выше всех моих высокопарных эпитетов.......

Боюсь потерять то чувство сопереживания.....и проживания в тексте.......Ведь описывается по сути очень знакомая мне и моим ровесникам время........Берекет, Сау Бол, Къарнашым!

Конечно , надо выходить на широкую российскую аудиторию. Уж себя- то можно выпустить......

Вот как здорово зацепил М.Волошина......для меня он "терра инкогнито"........
-дай , думаю ...схожу в Ленинку.....почитаю,а тут Shibizhi fon Purch,выкладывает замечательный фрагмент из Волошина...просто дух захватывает!

Больно очень...очень и по сути ничего не меняется.

Да, действительно, что бы молодое поколение знало, помнило ,и чтило прошлое нужны именно такие произведения.

Небольшие по формату, но чтобы в них заключалась такая квинтэссенция- которую до последней строчки хотелось бы запомнить.

Сау Бол

таза джюрекден.
 
Берекет пишет:
"
Ну вот, Shibizhi fon Purch, встречаемся уже второй раз на Волошине.
Признайтесь, вы и не предполагали, как попали в точку, предложив мне однажды обратить внимание на 2 стиха Волошина. Кажется, это было в теме о творчестве Шахризы Богатырёвой. Я помню, как в ответ в один присест разродился многословно. "

Заглянул сейчас в архив форума. Оказывается, наш разговор о Шахризе, Волошине и некоторых других поэтах, писателях и мыслителях происходил больше трех лет назад. Как стремительно летит время...
Кстати, те Ваши "многословные" посты с удовольствием перечитал. Смею заверить, они отнюдь не многословные, а умные, содержательные и эмоциональные. Ничего лишнего, как и в рассказах. И это не комплимент, а простая констатация факта для меня очевидного. Поверьте, я знаю о чем говорю.
А Волошина люблю со студенческих лет и считаю его одним из лучших русских поэтов. Причем он был не просто поэтом, а поэтом-мыслителем, поэт-пророком. Добрейшее сердце, мощный интеллект, глубочайшая интуиция. Когда читаешь некоторые стихотворения Волошина, просто оторопь берет от поразительной точности его прозрений и предвидений.
Вот, к примеру, заключительная часть его стихотворения «КИТЕЖ»:

Они пройдут — расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги,
Воздвигнет сломанный престол,
А сам уйдёт молчать в свои берлоги,
Работать на полях, как вол.
И, отрезвясь от крови и угара,
Царёву радуясь бичу,
От угольев погасшего пожара
Затеплит ярую свечу.
Молитесь же, терпите же, примите ж
На плечи крест, на выю трон.
На дне души гудит подводный Китеж —
Наш неосуществимый сон!

И эти по-настоящему пророческие строфы Волошина совсем не требуют толкований и комментариев, как знаменитые катрены Мишеля Нострадамуса, поскольку их смысл вполне ясен и понятен. Особенно, в наши дни...
А в продолжение обсуждения темы Вашего, Берекет, рассказа, упомяну еще одного хорошего русского поэта — Бориса Чичибабина. У него в одной из «Судакских элегий» есть поразительная строка:
«Как непристойно Крыму без татар...»
Я вспомнил ее сегодня, перечитывая «...И УГОЛ ВИЗАНТИЙСКОЙ КАПИТЕЛИ».
Все-таки надо побыстрее опубликовать Ваши рассказы в каком-нибудь журнале. Обычно, это делается следующим образом. Выбрав несколько серьезных периодических изданий типа «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов» и т. д., надо отнести в редакцию (отослать по почте) распечатанный на бумаге текст, предварительно, выслав электронный вариант по е-маил. Обычно, в редакциях «толстых» журналов сначала читают именно бумажный вариант. Если текст нравится, ищут в электронной почте нужный файл или просят выслать его еще раз. В печать текст идет не раньше чем через три-четыре месяца, поскольку ближайшие номера журнала верстают заранее и их содержание обычно не меняют. Если есть желание, попробуйте это сделать. Мне кажется, что получится, поскольку Ваши рассказы действительно хороши! Сейчас мало кто так пишет.
Изменено: Shibizhi fon Purch - 04.01.2015 03:36:06
 
Кергелен, таза джюрекли эгечим!
Твоя эмоциональность так искренна всегда, так от неё тепло и радостно.
Спасибо тебе.
 
«Как непристойно Крыму без татар...» Не знал, Shibizhi fon Purch, не был знаком с этой строкой и всем стихом. Читаю стих, удивляясь с первых же строк, как же он пропитан духом Волошина, не зная ещё, что упомянут и сам Волошин. А строка-то, оказывается, с историей, которую вы, Shibizhi fon Purch, конечно же знали. Нельзя здесь не привести письмо Чичибабина редактору "Нового мира", пытавшегося защитить одно единственное слово "непристойно"
«Как неуютно Крыму без татар» - это совсем не то, что я хотел сказать, это не мое чувство и не мое слово. Конечно, неуютно, как и неприлично, неприглядно, непривычно, это все правильно, но приблизительно правильно, это общие слова, а слово «непристойно» - мое личное слово, это я так почувствовал и сказал. Без татар Крым - не Крым, ненастоящий Крым, не тот Крым, который видел, и который описал, и в какой на всю жизнь влюбился Пушкин, который видели и любили Толстой и Чехов, Ахматова и Цветаева, Паустовский, Пришвин, Сергеев-Ценский, это какой-то искусственный, экзотический, специально для курортников и туристов, придуманный и сделанный заповедник. Дело не в том, что Крымская область была когда-то автономной республикой, кстати сказать, одной из первых автономных советских республик, и язык крымских татар был в этой республике официальным деловым, государственным языком. После присоединения Крыма к России татары никогда не составляли в нем большинства населения, а к моменту насильственного выселения из Крыма их оставалось, наверное, совсем мало. Но они были исконным местным населением этой земли, они были народом, пустившим корни в эту землю, обжившим ее, одухотворившим ее названиями гор, урочищ, поселков, мифологией, верой, мечтой, они стали и были душой Крыма. И когда эту душу искусственно, насильственно изъяли из тела, и тело осталось без живой души, но с какой-то тенью ее, с каким-то кровоточащим следом ее, с памятью о ней, - татар нет, а татарские названия остались, это не только трагично, грустно, страшно, но в этом есть что-то неподлинное, притворяющееся, неестественное, стыдное, непристойное. Ну, представьте себе, что вы ничего не знаете о крымских татарах, никогда ничего не слыхали о них, о том, что они когда-то жили здесь, что это была их земля, и вы в первый раз в жизни попадаете в Крым, но, конечно, с вашим даром видеть, думать и удивляться. Вы слышите странные, чужие названия, - Аю-Даг, Ай-Петри, Кара-Даг, Коктебель, - до вас доходят обрывки чужих легенд и слухов, вы натыкаетесь в городах на районы с кривыми, извилистыми, не по-русски, не по-европейски узкими улочками, а может быть и на следы уничтоженных чужих поселений, колодцев, кладбищ. Для слуха, для души названия всегда сливаются с предметами, и вот и сама природа, горы, скалы, водопады с чужими названиями, деревья, земля, воздух становятся чужими, чьими-то, кого нет, но кто непременно должен быть и кого все-таки нет, - и вас охватывает чувство пустоты, незавершенности, необъяснимости. Вот что я хотел выразить строчкой «Как непристойно Крыму без татар». Как всякое личное слово, оно не может прийтись на любой слух, вы, может быть, сказали бы иначе, но я сказал так, для меня это точное слово, хотя бы, потому что в нем «акустически» содержится слово «не пристало». Если я не убедил вас и вам, все равно, что слово представляется эстети­чески неприемлемым, то заменить его можно только так: Как не пристало Крыму без татар! Но воля ваша, а «непристойно» все-таки лучше, точ­нее и полнее, насыщеннее, эмоциональнее».
Удивительно, статья Волошина, стих Чичибабина с этой убийственной по силе строкой и это письмо его... Они будто написаны одним человеком.
Страницы: 1 2 3 4 След.
Читают тему (гостей: 1)

Форум  Мобильный | Стационарный